— И руки почти не испачкал, — подумал он, не обращая внимания на приглушенные стоны мальчишки. Татищев поднял крепко спящую Марью — та даже не пошевелилась, только пробормотала что-то, и застыл — Лиза лежала на лавке, с открытыми глазами, смотря на пятно крови, что расплывалось на потрепанном одеяле.
— Пойдем, — Татищев подал ей руку. Она послушно встала и замерла. Мужчина вздохнул, и, оглянувшись на парня — у того уже посинели губы, однако он упрямо хрипел что-то, — велел:
«Иди!»
Он вздрогнул — рука женщины была холодной, ровно лед. На дворе Татищев усадил ее в возок, и, пристроив на сиденье спящую Марью, сказал: «Держи!»
Лиза послушно положила руку на плечи дочери. Мужчина вскочил в седло, и приказал вознице: «А теперь — гони что есть духу!»
Возок вывернул на еще спящую Чертольскую улицу, и, в облаках пыли, распугивая дремлющих на дороге бродячих псов, полетел вдоль реки на север.
Мальчишки, придерживая лотки с пирогами, врассыпную дунули из ворот кабака — вниз по Чертольской улице, на Красную площадь, и к наплавному мосту, что вел в Замоскворечье, направо — к слободам и Новодевичьему монастырю, вверх по ручью — к Неглинке, и Воздвиженке.
— А вот смотрите, батюшка, — сказал задумчиво Гриша, глядя им вслед, — нам же все равно, кто в Кремле сидит. Хоша царь, хоша самозванец, хоша поляки, али шведы — пироги-то всегда народ покупает, тако же и кошельки люди носят, в амбарах товар лежит, а в подполах, али тайниках — золото.
— Так-то оно так, — Никифор Григорьевич потрепал сына по затылку, — однако же, Гриша, Данило Волк покойный, знаешь, как мне говорил: «Следите за порядком, коли не будет его, дак и у нас скоро работы не станет». Это ты молодой еще, думаешь, — у пары поляков кошельки срезал, и гулять можно, а для нашего дела важно, чтобы страна процветала, чтобы торговля была, а то откуда у людей деньги появятся?
Гриша вздохнул, и, засунув руки в карманы кафтана, вдруг хмыкнул: «Ловко вы это с возком догадались, батюшка».
— Да что тут догадываться, — удивился Никифор Григорьевич, — зашел в кабак один человек, вышло — двое. Хорошо, что я с утра пораньше проснулся, не успели следы затоптать. А Марью он на руках нес, понятное дело.
— Вот же сука, — пробормотал Гриша, — и зачем сие ему надо было?
— А о сем, боюсь я, мы уже никогда не узнаем, — вздохнул Никифор Григорьевич. «Видишь, как, Гриша — были Воронцовы-Вельяминовы, и не осталось их — Степа, коли жив, останется, наверняка в монахи пойдет. Шуйского вон, — мужчина усмехнулся, — насильно в Чудовом монастыре постригли, не хотел сам обеты говорить.
— Слухи ходят, — Гриша подставил лицо жаркому, июльскому солнцу, — что как поляки сюда придут, дак они всех Шуйских к себе отправят, ну, в Польшу. От греха подальше.
— Как поляки сюда придут, — усмехнулся Никифор Григорьевич, — Илюха и оправится уже, зря я, что ли этому лекарю-немцу золотом плачу. У него ж польский, как родной, сей парень нам ой как пригодится.
— Полвершка — удивленно протянул Гриша. «На полвершка этот Татищев промахнулся, батюшка, — подросток раздвинул пальцы и присвистнул. «А так — прямо бы в печенку Илюхе угодил, и он бы кровью истек».
— Ладно, — строго велел Никифор Григорьевич, — заболтались мы с тобой, иди в кладовые, там ребята ночью принесли кое-чего, займись.
Он посмотрел вслед сыну и вздохнул:
— Да, полвершка. А вот Дарье моей как раз ровно в печенку и ударили. Говорил я ей — пьяной за нож не хватайся, не лезь в драку. Горячая баба, была, конечно, хорошо, что Гриша в меня — тихий да разумный. А он мать и не помнит, два годика ему было, — мужчина перекрестился и услышал из окошка, что было распахнуто в башенке, нежный, девичий голос: «Проснулся он, Никифор Григорьевич!»
В маленькой, чистой светелке приятно пахло травами. Никифор Григорьевич присел на широкую лавку и, кивнул девушке: «Ты выдь, Василиса, займись там, девки белье полощут.
Я тебя позову потом».
Высокая, черноволосая девушка в синем сарафане поклонилась и выскользнула за дверь.
Никифор Григорьевич посмотрел в серые, большие, обрамленные длинными, темными ресницами глаза и улыбнулся: «Ну, Илюха, теперь лежи, отдыхай, Василиса за тобой ухаживать будет, а лекарь сказал, что опасности нет более. Парень ты молодой, здоровый, ешь, как следует и все будет хорошо».
На бледных щеках появился чуть заметный румянец и Элияху, погладив пальцами золотую рысь на рукояти кинжала, грустно сказал: «Клинок ведь у меня под рукой был, Никифор Григорьевич, ну как я не проснулся? Не прощу себе».
— То бывает, ты себя не вини, — мужчина потрепал его по плечу. «И вот еще что, — Никифор Григорьевич на мгновение замялся, — лекарь мне сказал кое-что, но ты не бойся, у нас тут, сам понимаешь, люди не болтливые».
Элияху покраснел еще сильнее и сказал: «Я из Смоленска».
— А кто спорит? — полуседая бровь взлетела вверх. «Из Смоленска, конечно, Судаков Илья Никитич, всем нам известен».
Подросток слабо улыбнулся и спросил: «А что колокола-то звонят, Никифор Григорьевич, или праздник какой?»