— Подумаю, — мужчина рассмеялся, — только все равно, Дмитрий Михайлович, пока поляки в Кремле сидят, — все это разговоры. Пойдемте, Кузьма Семенович, — он поднялся и князь Пожарский, проводив глазами огромные, широкие плечи и рыжую голову, обернулся к Татищеву: «Все же лучше бы, ежели бы он до похода на Москву повенчался. Сам знаешь.
Михайло Никитич, народ-то за царем идет, не за боярами».
— Повенчается, — успокоил его Татищев. «Покровом, князь, беспременно, повенчается, не такой у нас человек Федор Петрович, чтобы народу отказывать».
Он улыбнулся тонкими губами и тоже встал: «Пойдемте, там послания законного патриарха Гермогена привезли, из Чудова монастыря, надо на площади зачитать, и писцам отдать — чтобы в каждый город сия грамота отправилась».
Уже выходя на кишащий людьми и телегами двор, Татищев поднял голову вверх, и, перекрестившись на купола Михайло-Архангельского собора, подумал: «Сие не грех, а дело достойное — Маринкиного пащенка жизни лишить. Господь меня наградит за сие».
Степа перекрестил отца и брата, — они были много выше его, и коротко велел: «Все сразу не ешьте, а то я вас знаю. И спать вовремя ложитесь, за полночь не сидите, особливо вы, батюшка».
Федор усмехнулся и, поцеловав рыжие кудри сына, подумал: «Ну, Степке уж и шестнадцать скоро, и сам может далее учиться, без меня. Тем более — мы флот морской начнем строить, иноземных мастеров приглашать — скоро страну и не узнают».
Петя со значением посмотрел на младшего брата, и тот чуть дрогнул темными ресницами.
«Ну, он с Марьей поговорит, — подумал юноша, — чтобы не скучала она».
Степа помахал рукой лодье, что разворачивала паруса на широкой, темной волжской волне, и Федор, стоявший на носу, вдруг раскинул руки в стороны.
— Хорошо, Петька, — тихо сказал он, глядя на удаляющиеся стены кремля, на чудный, золотисто-лиловый закат, что играл над правым, гористым берегом Волги, на дальние, бескрайние леса у горизонта. «Красиво у нас, сын».
— Да, — Петр нашел большую, жесткую ладонь и крепко пожал ее. «Красиво, батюшка».
Лодья шла на север — быстро, чуть наклонившись под прохладным, ночным ветерком.
Высокий, широкоплечий, сероглазый юноша оправил темный кафтан, и, скинув валяную шапку, шагнул в деревянный, жарко натопленный предбанник.
Бани стояли на берегу Оки, прямо напротив золоченых куполов Благовещенского монастыря, и юноша, пригладив светлые волосы, на мгновение, обернувшись, прошептал: «Ну, значит, здесь».
— Закрыто! — раздался недовольный, дребезжащий голос. «С утра приходить надо, опосля обедни убираемся мы».
— Я от Никифора Григорьевича, из Москвы, — сказал юноша, распарывая ногтем подкладку шапки. «Вот, грамотцу он вам велел передать».
Низкорослый, морщинистый старик подозрительно оглядел подростка с головы до ног и требовательно протянул руку.
— Илья Никитич, — хмыкнул он, почесав влажные, редкие, седые волосы. «Молод ты для лекаря-то».
Элияху широко улыбнулся: «Могу зубы вырывать, банки ставить, нарывы вскрывать, раны тоже лечу, кости правлю. На Москве, как супротив поляков весной поднялись — помогал нашим ополченцам».
— Пойдем, — зашаркал старик, приподнимая холщовую занавеску. «Вот, тут у меня как раз каморка свободная есть. Стол, кров, два рубля серебром в год, ну, и парься, сколь захочешь, — старик мелко, дробно рассмеялся.
Элияху взглянул на чистую, маленькую светелку — кроме лавки и стола, в ней ничего не было, и, тряхнув головой, пожал руку старику: «Спасибо!»
— Савелий Иванович меня зовут, — ворчливо отозвался тот, — ну, подпол у меня тоже имеется, ежели там надо будет, кому помочь — позову. Хотя, — мохнатая бровь поднялась вверх, — сейчас дела-то все побросали, в ополчение пошли. Ты, наверное, тоже побежишь, годов-то сколько тебе?
— Шестнадцать на Успение было, — пробурчал Элияху, раскладываясь.
— Вымахал, — присвистнул Савелий. «Иди, попарься с дороги, один будешь, а опосля — я пирогов тебе принесу, свежие».
Когда занавеска задернулась, Элияху посмотрел на холщовые мешочки с травами, что стояли на столе, на свои инструменты, — и вдруг, устало закрыв глаза, лег на лавку.
— Ты на Волгу отправляйся, — сказал Никифор Григорьевич, запечатывая грамотцу. «В Андрониковом монастыре сказали же тебе — мол, Федор Петрович покойный туда Степу увез. Оставь, не ищи Татищева — сия змея с кем угодно может быть, хоша с поляками, хоша со шведами».
Элияху выглянул в окно светелки — кабак, что стоял в зарослях кустов, у ручья, пожар не тронул. Он вдохнул запах гари — вокруг лежала сожженная Москва, небо было серым, угрюмым, и он вспомнил, как, перевезя раненых ополченцев из отряда Бутурлина через реку, — вернулся к Яузским воротам. Китай-город пылал, и Элияху увидел, как поляки расстреливают обезоруженных людей, что стояли у стены Белого города.
Никифор Петрович подошел к нему и положил руку на плечо. «Тако же и для Степы я тебе грамотцу дам, — тихо сказал мужчина. «Он тут бывал, помнит меня. Мой тебе совет, Илюха — ты Степана найди, скажи ему, что с матерью и сестрой его случилось, и поезжай домой. У тебя ведь тоже семья есть».