– Поехали. Я гоменташи привезла, жареную курицу, пирог с вареньем. В электричке перекусишь, а дома поешь как следует, и на празднике поешь. У Исаака зуб лезет, он еще потолстел… – Лейзер, улыбаясь, листал тетрадку:
– Ты Мегилу переписала, чтобы я выполнил заповедь… – Фаина, как была, с кошелками, нырнула под его телогрейку. Она слушала стук сердца мужа:
– В микву ходить не надо. Как я по нему соскучилась, даже и сказать нельзя… – девушка кивнула:
– Заодно писать научилась на иврите. Лейзер, какой-то конверт сегодня утром пришел… – он ловко надорвал тонкую бумагу:
– Кому я понадобился, мелуха все не успокаивается… – нахмурившись, он пробежал глазами рукописные строки:
– На идиш, – поняла Фаина, – кто-то из евреев пишет… – Лейзер сунул конверт за отворот ватника:
– В институт Склифосовского… – фамилию он сказал по-русски, – как доехать… – Фаина удивилась:
– На метро. Кольцевая линия, станция «Проспект Мира», а оттуда на Сухаревку, на троллейбусе или пешком… – Лейзер похлопал себя по карманам:
– Только сначала загляну в Марьину Рощу. Малаховка далеко, а дело срочное… – Фаина нашла в кошелке пачки «Беломора»:
– Держи. У тебя шапку, что ли, забрали… – Лейзер поскреб голову под кепкой:
– Ушанку я потерял на этапе, а на казенную мелуха денег пожалела. Ладно, весна на дворе, не замерзну… – он чиркнул спичкой:
– Езжай домой, милая, я к празднику появлюсь. Здесь мицва… – он коснулся ватника, – надо ее выполнить как можно скорее… – Фаина вздохнула:
– Надо, так надо. Гоменташей возьми, курицу… – она не могла отпустить мужа голодным, – и у тебя денег, наверное, нет… – Лейзер поцеловал теплый лоб жены:
– Остались с той пятирублевки, что ты мне передавала. Я в ларьке ничего не мог купить, кроме чая и мыла. На электричку мне хватит… – рассовав по карманам провизию, он подхватил кошелки:
– Пошли, милая… – стоя у метро, Фаина проводила взглядом широкую спину, в старом ватнике:
– Он на троллейбусе поедет в Марьину Рощу. Так дешевле, он говорит. Если бы не мицва, он вообще бы на своих двоих туда отправился, как в Свердловске. Наверное, умер кто-то, похороны важнее, чем праздники… – Фаина сжевала гоменташ:
– Господь о нас позаботился. Верно сказано, у иудеев в тот день будут радость и веселье… – помахивая почти опустевшей сумкой, она ступила на эскалатор.
Гравий хрустел под ногами. Вокруг дорожки оплывали обледенелые мартовские сугробы. В лужицах отражалось высокое небо, несущиеся вдаль рваные облака. Чернели голые весенние деревья. Неподалеку, на Боровском шоссе, ревели грузовики. Птицы щебетали в ветвях, под подошвами английских ботинок Эйтингона хлюпал снег. Ладонь колол острый камешек.
Он шел мимо надгробных плит, черного и серого гранита, с золочеными щитами Давида, с овальными медальонами фотографий. Московские евреи пренебрегали традициями, запрещавшими снимки умерших. Чугунная цепь скрипела под ветром, он остановился:
– Только на старых памятниках нет фото. Я тоже мог заказать обелиск со снимком… – по соображениям безопасности такого, конечно, делать было нельзя. Науму Исааковичу снимок был не нужен:
– Я никогда ее не забуду, сколь я жив. Но прошло десять лет, все вокруг другое… – обелиск карельского мрамора остался неизменным. Тускло блестела позолота сломанной виноградной лозы. Памятник был глубокого цвета грозовых туч. Надпись высекли на табличке белоснежного, каррарского камня. Буквы под шестиконечным щитом словно светились:
– Рейзл, дочь Яакова Левина. Праведную женщину кто найдет? Цена ее выше рубинов… – Эйтингон не добавил к памятнику годы жизни. Традиция такого не позволяла, и ему претили кладбищенские зеваки:
– Хотя со стороны я тоже смотрюсь зевакой, – он оглянулся, – но Бергер меня отсюда не увидит… – небольшая кучка мужчин стояла над отрытой неподалеку ямой. Легко нагнувшись, Наум Исаакович положил камешек к подножию обелиска:
– Я помню, что Розе было тридцать лет, – он вздохнул, – помню, и расскажу девочкам с Павлом, когда я их отыщу, приведу сюда… – надежда на встречу с детьми становилась все более твердой.
Утром он привез Шелепину на Лубянку записи бесед его светлости с фальшивым зэка Князевым. О проклятой Марте пока ничего сказано не было, зато 880, судя по всему, купивший легенду Саши, много рассказывал новоявленному родственнику о семье:
– То есть о его семье, – поправил себя Эйтингон, – никого другого он не упоминает. О его семье я и так все знаю от Саломеи… – о пропавшей жене герцог говорил с горечью:
– Либо он, действительно, по ней скучает, – подумал Наум Исаакович, – либо он актер похлеще Саши… – выходило, что его светлость отправился в СССР именно в надежде спасти жену:
– Якобы Саломея поехала в Будапешт встречаться с родней и попала в гущу событий… – слушая с Шелепиным пленку, Эйтингон вздернул бровь, – разумеется, он не признается встреченному вчера парню, пусть и родне, в истинном положении дел… – о Валленберге его светлость молчал. На Северном Урале, в колонии, где держали шведа, все было спокойно: