– Если она не упомянет, для чего к ней прицепилась Саломея, я обязан обыскать ее вещи, – напомнил себе Эйтингон, – на следующей неделе она улетает в Париж. Кстати, с Королёвым… – он поморщился. Писатель направлялся в творческую командировку, как выражались в документах его Союза:
– Работать над романом о жизни Горского в эмиграции, – хмыкнул Эйтингон, – он не успокоится, пока не выжмет все из его ментора. Знал бы он об истинном происхождении Александра Даниловича… – он предполагал, что американское прошлое Горского навсегда вычеркнули из истории страны:
– Если не считать проклятой Марты. Предательница Кукушка оформила ей гражданство США, – зло сказал себе он, – однако мы еще найдем мерзавку… – Эйтингону вообще-то надо было сидеть в технических помещениях сухановской тюрьмы, слушая записи бесед родственников и сокамерников. После завтрака он узнал, что Саша подал сигнал тревоги:
– Все идет, как мы и ожидали, – доложил он Шелепину по телефону, – 880 украл ложку. Он собирается сделать заточку. Скорпион разыграл разоблачение, через пару дней надо вводить в дело Саломею… – Наум Исаакович не хотел вспоминать Суханово:
– Пока он смастерит заточку, пройдет как раз пара дней. Торопиться некуда, Саломея под рукой. Она никуда не убежит, как, впрочем, и его светлость… – закрутив девушку по комнате, он подпел:
– As time goes by… – голос мисс Фогель оборвался, он склонил голову:
– Спасибо вам… – Лада присела на тахту:
– Английского я совсем не знаю, – смущенно сказала девушка, – в ташкентском детдоме нас учили французскому. Наша преподавательница до революции закончила институт благородных девиц… – Эйтингон подозревал, что с неразберихой военных лет в детдоме позволили работать какой-нибудь ссыльной. Лада погладила кошму:
– Она хвалила мое произношение… – девушка вздохнула, – говорила, что у меня аристократическая манера. Сейчас я занимаюсь с преподавательницей из МГУ, Саломеей Александровной. У нее семья, дома уроки неудобны. Мы встречаемся в городе… – Эйтингон велел себе не проявлять излишнего любопытства:
– Время есть, она еще не завтра улетает в Париж. Но я должен выяснить, что она увезет за границу, и для кого… – он принес Ладе пирожные:
– Кошма у вас узбекская. Я до войны… – Эйтингон помолчал, – навещал Среднюю Азию… – в полутьме ее глаза заблестели:
– Я вижу, что вы не хотите говорить о прошлом, Леонид Александрович, – Лада кивнула, – я ничего не спрошу. Кошму ткала моя апа, приемная мать… – девушка посмотрела за окно, – она меня в одиннадцать лет забрала из детдома. Она была вдова, работала уборщицей на киностудии. Ее единственный сын погиб под Сталинградом. Апа меня вырастила… – тонкая рука лежала на кошме, – даже когда я поступила во ВГИК, я каждый год к ней ездила… – Лада запнулась, – она умерла, три года назад. Она очень любила ходить в кино, только плохо знала русский. Я ей всегда переводила реплики актеров… – девушка взглянула на тарелку:
– Такие пирожные продавали в «Севере», – сказала она, – родители повели меня в кафе, когда я закончила первый класс, в сороковом году… – шуршала замолчавшая пластинка, тикали часы. Лада отложила вилку:
– Я почти все забыла, Леонид Александрович, так легче. Осенью сорок первого мы еще ходили в школу, но потом начались бомбежки. В сентябре на папу пришла похоронка, мама плакала… – за окном зажигались фонари, – нашу школу разрушило, при налете. Мама пошла за землей на Бадаевские склады, то есть на их развалины, и не вернулась… – Лада отставила тарелку, – за мной прислали милиционера, он отвел меня в морг. Случился налет… – она пошарила по столу, – я опознала маму, то есть ее останки. Из морга меня отвезли в детдом, а в декабре отправили на большую землю, по Дороге Жизни, – Эйтингон не успел щелкнуть зажигалкой, – мне было восемь лет, а весила я, как трехлетняя. Нас посадили в поезд, и так я оказалась в Ташкенте… – осенью сорок первого, прилетев в Ленинград, Эйтингон обедал со Ждановым в закрытой столовой Смольного:
– Нам подали уху из ладожской форели, запеченных тетеревов, суфле из цветной капусты с зеленым горошком, яблочный пирог, пломбир и крымское вино. Жданов обещал, что город будет стоять насмерть, так и случилось. К снятию блокады, кроме трупов, в Ленинграде никого не осталось. Иосиф Виссарионович никогда не любил этот город… – Лада потушила сигарету:
– Я вам спою, – девушка неожиданно улыбнулась, – но не из «Первого дела». Вы, наверное, не знаете эти стихи… – Наум Исаакович знал.
Он курил у открытой форточки, слушая перезвон струн:
– Эмигрантская поэтесса, жена нашего агента. Она вернулась в СССР, повесилась, в эвакуации… – у Лады был высокий, девичий голос:
– Ландыш, ландыш белоснежный, розан аленький,
Каждый говорил ей нежно, моя маленькая…
Над колокольней зажигались слабые звезды, она наклонила светловолосую голову к гитаре:
– Ходит вправо, ходит влево Божий маятник… – музыка стихла, Эйтингон шагнул к дивану:
– Спасибо за кофе, Лада Михайловна, мне… – рядом повеяло прохладными цветами: