Однако поутру ей всё-таки пришлось отправиться в курятник. Она села на порог его с пойманной курицей в руках, над большой глиняной миской. Курица рвалась, вертела головой, Анна едва удерживала её, а полоснуть по горлу ножом не хватало ни смелости, ни рук.
– Ах ты, тварь, – говорила она, – ах ты, тварь. – И слезы ярости и бессилия капали в миску. Поодаль столпились птичницы. Сопереживали.
– И чего мучаешься? Крови захотела? Так птичья не полезна. Барашка прикажу заколоть или телёнка, – говорила Ульяна, а сама уже держала несчастную курицу. – Подай нож!
– Эх, а ведь эта моя любимая пеструшка! – воскликнула она, когда с беднягой было покончено. – Кто надумал – под нож её?
– Так ить не несётся, – ответили птичницы хором.
– Другие несутся. Я покажу вам, как самоуправничать.
– Это я её поймала, – призналась Анна, – она в руки далась. Извини.
Княгини оставили курятник и пошли на чистый двор.
– Неладно как получилось, – винилась Анна. – Это всё Василий. От жара, видно, у него в голове помутилось. – Она рассказала о его странном приказе. – И ведь Юрий поддержал. А твой брат? Он бы вступился за тебя?
– Да все мужики одинаковы! Вступился, как же! Где он? Ускакал. Бросил меня в горе. Вы скоро уедете – с ягой этой, золовкой, останусь. Грызться будем – кто кого. Одна надежда – найдётся кто-нибудь на молодую вдову помоложе Григория Ивановича. – Ульяна захихикала, но не забыла перекреститься, прошептать: – Царство ему небесное.
– Сбегаем посмотрим, как розы укрыли, – продолжила она весело, – холода идут: вишь, как дым поднимается.
Подмораживало, хотя занимался день. К вечеру сковало землю, пошёл снег. Считается – настоящий снег ложится на мокрую землю, но этот не растаял. Скоро укрыл пашню и луговину, сровнял бугры и кочки, подготовил санный путь. После недолгих сборов гости покинули Мирославщину. Юрий в Переяславль не поехал. Расстались на постоялом дворе у развилки дорог.
– Молись за меня, Анна, – сказал Юрий на прощанье, – и прости за предательство.
– Да что ты, какое предательство? Я сразу поняла – ты принял сторону слабого. – Юрий был уже в седле, она прижалась щекой к его высокому сапогу, пренебрегая острым запахом дёгтя, кожи и лошадиного тела. Конский бок уже куржавился инеем. – Всё будет хорошо. Не верь чародеям. Я икону напишу тебе.
– Напиши Одигитрию…
Юрий тронул коня. За ним двинулся его небольшой отряд. Анна смотрела им вслед, пока их не скрыл перелесок.
– А-а-а! Мой сыночек, крохотка! А-а-а! Мой сыночек ладушка! Стану я, раба Анна, благославясь, пойду, перекрестясь, из избы в двери, из двора – в ворота, выйду в чистое поле, в подвосточную сторону. В подвосточной стороне стоит изба, среди избы лежит доска, под доской – тоска. А-а-а! Сыночек мой, лапушка.
– Матушка княгиня! Очнись, голубушка, не тот, не тот заговор плачешь. Это ж на тоску добру молодцу. – Мамка княжича теребила Анну за рукав.
– Отстань, Анисья! Я уж все заговоры перепробовала, перед всеми чудотворными молилась. И святая Анна не помогла! – Анна сновала по детской горнице с сыном на руках. Он полыхал жаром через красные мокрые тряпицы.
– И лоскутья твои не помогают – преет под ними только. Знахарки, бесстыжие, хлеб зря жрут! А-а-а!
– Ну чего, чего над угольком пыхтишь! Сил подуть не хватает? – Анна метнулась к печке. Её зажгли, чтобы хворь вылетела с дымом из трубы. А на дворе завис июльский зной. – Гнать вас всех надо!
Знахарка со страху выронила уголёк, бухнулась перед княгиней на колени.
– За Еввулой послали? – И не слушая ответа, Анна тут же справилась о князе, где он, скоро ли будет, а ведь знала, что тот в отъезде, в Перевлесе, в двух днях пути, а Еввулы нет как нет уже несколько месяцев.
– Ох, я, бедная головушка, не доглядела: брата от беды уберечь хотела – сына упустила.
– Не казнись, княгиня голубушка, нет твоей вины. Это я, раба нерадивая, не уследила: попортил княжич свой оберег.
– Что? – испугалась Анна.
– На обереге он лик начертил. – Мамка протянула Анне тряпичную куклу. С плоского личика глянули огромные печальные глаза под горестно сдвинутыми бровями, сжатые в чёрточку губы, казалось, вот-вот разомкнутся. Анна залюбовалась куклой, оставив на мгновение мысли о больном. Такой ей видеть прежде не доводилось. Все её и Марьюшкины куклы не имели лица. Точнее, лицо было, но гладкое, как яйцо. Мамки-няньки внушали малым детям, что разрисовывать или расшивать лик нельзя – накличешь беду, что кукла, лелька, не просто забава – оберег. Первую куклу мать делает ребёнку незадолго до его рождения. Эту куклу прежде новорождённого кладут в зыбку. Потом каждый год добавляют к ней новых, пока дитя не выйдет из младенчества, лет до семи. Оберегу лица не полагается, чтобы злые силы не распознали, чей он, кого охраняет. Да и лелька с лицом может изменить тому, кого оберегает: черты-то у них разные, а если одинаковые, – ещё хуже: через такую куклу колдунам легче лёгкого навредить ребёнку.
Сын её нарушил запрет. Отважился или не знал его. Но ведь и она, Анна, когда-то не послушалась мамки и вышила огненные кресты. – С них всё и началось.
– Сжечь! Что ты держишь тут эту нечисть?