Помещение гораздо просторнее и опрятнее кривинского. Военный следователь, приступивший к нашему допросу, интеллигентный, вежливый, в своем щегольском френче напоминает англизированного, изящного гвардейского офицера. После поверхностного сравнительно обыска и осмотра вещей подробный допрос-анкета. Никакого попустительства, та же формальность, что и в Кривине, но атмосфера культурнее, обращение менее резкое. Ко мне чаще обращаются с ласковым «дед, дедушка», чем «товарищ, гражданин». Когда случился у меня приступ кашля, следователь распорядился принести мне воды. Те же вопросы о настроениях в Польше, относительно советской власти, моей политической партийности и т. д. На мою просьбу отпустить меня в Харьков он сказал: «Наверно, вас, дедушка, отправят в Харьков, что вам в ваши годы трепаться по границам». В конце допроса я поблагодарил за ласковое обращение (повторяю, без всякого попустительства).
Когда допрос кончался, вошли три каких-то чина и тоже стали интересоваться разговорами о Польше. На мои ответы возразили: «Если бы Россия захотела, то в порошок могла бы стереть Польшу. Мы во всякий момент можем выставить 12 миллионов (?)». Веселый молодой человек стал подшучивать надо мной и запугивать моего проводника Петра. «Как вас зовут, товарищ?» – обращается он к нему. «Петр». – «По отчеству?» – «Онуфриевич». – «В каторгу вас, Петр Онуфриевич, ушлем вместе с дедом», – и тому подобное кричит он зычным голосом и с веселыми глазами. Мой Петр оторопел и струсил к удовольствию говорившего. Я, подделываясь под тон шутившего, говорю: «Чего, Петя, уши развесил? Ты не верь ему. Вишь, глаза у него ласковые; может, он и мухи не обидит. Для смеху брешет. Вишь, барин чудить вздумал». – «Какой я барин? В народной советской республике, гражданин, равноправие, нет бар и господ». – «А если равенство правов, то отпустите помирать на родину в Сибирь». – «На каторгу вас, гражданин, вы преступник» и т. д.
По поводу равноправия припомнился мне разговор с красноармейцем в Кривине. Он говорил, что прежде чиновники, помещики и попы объедали народ, а теперь сам народ правит, пусть графы и князья поголодают, потому теперь равноправие. «Хорошо, – говорю, – равноправие, коли от него у народа живот подводит». Вообще я не подделывался под большевиков, придерживался роли богобоязненного старорежимного старика.
После допроса Петра отвели в арестную с обычным тюремным режимом, а меня следователь провел сам в удивительное учреждение – в арестное помещение, лишенное всякой стражи, без красноармейцев, с одним выборным старостой. Помещение было не лучше кривинского. То же переполнение. Я поместился на полу у двери в маленькой передней, где воздух был получше, но к утру было свежо от постоянного хождения на двор.
Кроме меня, в передней помещалась на ларях славная крестьянская семья из Нежинского уезда. Я примостился на полу у ларей. Муж – тридцати пяти лет, рослый, с правильным греческим профилем, начинающая стареть жена его, с грустными красивыми глазами, и прелестная живая дочь лет четырнадцати. Я спросил, знают ли они в Нежинском уезде село Володково-Девица (имение моей невестки). Оказалось, что они из соседнего села, знали помещицу княгиню Голицыну, а потом Долгорукову, знали про построенные ими больницу, школу. Они бежали восвояси, лишившись места на железной дороге. Несли много имущества и даже самовар. Я как бы приписался к их семье: хлеб и пищу нам давали на четверых. Они меня обслуживали посудой, даже покупали мне яйца, молоко и белый хлеб на базаре, дочь приносила воду, пришила пуговицы, подбирала сор. Я им давал чай, сахар и мою казенную порцию – большой кусок черного хлеба и суп с костями и затхлой крупой. Варили мне яйца и молоко в соседнем доме, в бедной еврейской семье, чрезвычайно услужливой, отказавшейся брать деньги за это. Утром и вечером полагался удивительный чай – кипяток с цикорием.
До пяти часов нельзя было удаляться далеко, дальше саженей 200, на случай если вызовут в ГПУ или на работу, а с пяти часов можно было идти куда угодно. Молодежь ходила спать в бор, куда-то на сеновал и даже раз – в театр. Позади дома был чудный бор. Я бродил по нему днем и чудно спал на мхе куда лучше, чем на жестком полу у постоянно отворяющейся наружной двери.
Целый день арестованные жгли перед домом костры из шишек и хвороста и готовили на них борщ, картошку. Чтобы покупать на базаре провизию, продавали кто штаны, кто кофту. Дети играли в песке. Еврейская комната кишела детьми, и грязь там была невообразимая. В одной еврейской семье их было пять штук.