Скорее всего, именно поэтому уже после войны эпопея Толкина «Властелин колец» легла, можно сказать, на подготовленную почву и получила самый широкий резонанс, на что никак не могли рассчитывать ни лорд Дансени, ни Эддисон. Примечателен также и тот факт, что первая реакция критики на вновь появившуюся книгу в 1954 году была следующей: толкиновскую эпопею рассматривали как своеобразную сказочную аллегорию, в причудливой форме повествующую о недавних событиях Второй мировой войны. Почти в каждом повороте сюжета, почти в каждом описании битвы стремились найти ту или иную реальную параллель. Так, владыка зла, Саурон, напрямую ассоциировался с Гитлером, а страна мрака Мордор воспринималась как сказочное воплощение фашистской Германии и т. д.
Известно, что против такого прямого толкования своего произведения резко выступил сам автор. Он говорил о своей особой философии, о своем видении мира, о почти мессианской роли волшебной сказки с ее важнейшей функцией эскапизма, с ее стремлением через так называемую евкатастрофу помочь людям за плотной завесой реальности увидеть подлинный божественный Свет.
В своей знаменитой лекции «О волшебных сказках» Толкин определил три основные функции данного жанра:
1) восстановление душевного равновесия;
2) бегство от действительности;
3) счастливый конец, который должен плодотворно воздействовать на человеческую душу и через ощущение чуда и красоты создавать в этой душе подлинное просветление.
Относительно же происхождения мифа как основы любой волшебной сказки или фэнтези, Толкин высказывал предположение о существовании некой прарелигии и праязыка, наподобие языка праиндоевропейского. И здесь английский писатель и ученый, словно развивая концепцию своего предшественника Эддисона, говорит о языке как основе любого мифотворчества. Так, в частности, он пишет: «Можно без сожалений отбросить точку зрения Макса Мюллера на мифологию как на „болезнь языка“. Мифология вовсе не болезнь, хотя, как и все человеческое, заболеть может. С таким же успехом можно сказать, что мышление – болезнь сознания. Ближе к истине звучало бы утверждение, что языки, особенно современные европейские языки, – недуг, которым поражена мифология. И все же язык нельзя оставлять без внимания. Язык (как орудие мышления) и миф появились в нашем мире одновременно».
Толкин здесь придерживается той мистико-религиозной концепции, которая нашла свое воплощение еще в Евангелии от Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Ориентация на греко-иудео-христианскую традицию мифолога, продолжающего по-своему исследовать фольклор варварских народов раннего Средневековья Северной Европы, придавало особый колорит всему повествованию «Властелина колец».
Так, кто читал его произведения, хорошо помнит, что там ни разу не будет даже упомянуто имя Христа. Такие варварские названия, как Мордор, имена Арагорн, Гэндальф, Боромир и др. словно самим звучанием своим вытесняют всякие греко-иудейские корни, хотя с позиций той же религиозной мистики Имя несет в себе огромное значение и способно в буквальном смысле преобразовать весь окружающий мир. Об этом писал в свое время о. Павел Флоренский, такой же концепции придерживался А. Ф. Лосев, представив в своей работе «Философия имени» энциклопедический обзор древних и современных авторов, писавших об этом.
Как же тогда Толкину удается соединить чисто евангельское понимание евкатастрофы со своими фантастическими германо-скандинавскими построениями? Скорее всего, никак. Дело в том, что обаяние варварского фольклора с идеей цикличности Времени, Вселенной, категорий Добра и Зла оказывается сильнее идеи христианского просветления души. А трагическое звучание книги оказывается созвучно с общей самоубийственной концепцией Воли к Смерти всей германо-скандинавской мифологии. «Властелин колец» в этом смысле напоминает некие «Сумерки богов».
Значение Толкина для массового сознания Запада заключается в том, что вслед за конкретным историческим опытом он словно выпустил джинна из бутылки и позволил увидеть еще столь недавно пугающее лицо германского фольклора в привлекательных эстетических формах подлинной Вселенской Трагедии. Идея мифологического самоубийства приобрела некую особую значимость как обретение возможно единственного выхода из ситуации полного разочарования, безверия и онтологического одиночества. И в этом смысле толкиновская эпопея напрямую перекликается с концепцией самоубийства французских экзистенциалистов (А. Камю) и с концепцией онтологического одиночества Джеймса Джойса.
Для примера рассмотрим лишь одну новеллу ирландского прозаика, взятую из сборника «Дублинцы», где идея вселенского одиночества получила воплощение в так называемых мифологических категориях. Речь пойдет о новелле «Прискорбное дело».