Бывают вещи органичные и наносные, грязь здоровая и грязь больная, по Чернышевскому; так вот, наркомания для Брюсова – вещь совершенно чуждая. Но он умеет вводить себя в экстаз, и весьма грамотно; больше всего его заводят мысли о времени, сознание своего фаустианского величия – разумеется, лишь как частного случая величия человеческого духа в целом. Он умеет писать по-настоящему сильные и вдохновенные стихи, и никакой дополнительной стимуляции ему для этого не нужно, совершенно достаточно любви или прочитанной книги; его стихи к Петровской в массе своей, как ни странно, гармоничные и счастливые, отчаянных среди них немного, хотя вообще-то он не прятался от мрачных предчувствий и нигде себя не выгораживал. Ну вот, например, из книги
Вот пластически это очень точно – “вкрадчиво влилась”. Это она умела. И, видимо, с той же неотвратимой вкрадчивостью приобщила его к тому, что так к нему не идет, что так на него не похоже. Дисциплинированный, ясный, рациональный Брюсов, всегда почтительный к власти – царской ли, комиссарской ли – и сам рожденный властвовать, воспитывать, поучать, – и тут вдруг эти пузырьки и шприцы. Но потом, задумавшись, понимаешь, что именно такого он и искал всю жизнь: зависимости, которая оказалась бы сильней его.
…Дальнейшая его жизнь была, в общем, безрадостна. От Нины он избавился, она уехала за границу, и то, как они в обнимку пили из горлышка коньяк в железнодорожном вагоне, со слов Ходасевича знают все. Бурных увлечений больше не было (да по правде сказать, тех поэтов, которые дожили, настоящая любовь настигает обычно к тридцати: она же сильнейшая, она же последняя, как бы такой последний рывок молодости). Поэтическая его слава прошла: сначала его вытеснил Блок (всегда перед ним преклонявшийся), потом акмеисты, под занавес футуристы, перед которыми он несколько заискивал, почуяв силу. В 1924 году Брюсов в Большом театре творческим вечером отмечал пятидесятилетие, Маяковский повел Лилю к нему за кулисы знакомиться и поздравил “с юбилеем”. Брюсов отвечал: “Спасибо, но не желаю вам такого юбилея” (как большинство его пожеланий, сбылось: все многопудье советской славы досталось Маяковскому посмертно, он отметил единственный юбилей – выставкой “20 лет работы Маяковского”, – после которого немедленно и застрелился). Почему “не желаю”? Из-за крайнего литературного одиночества; из-за явного разочарования в революции, которая посулила великие возможности, в том числе и ему, но ничего не дала. Из-за общего презрения – потому что прежние не прощали ему (как раньше черносотенства), а новым он был не нужен и даже, преподавая в своем Высшем литературно-художественном институте, временами смешноват. Институт пережил его всего на год. При этом, кстати, Брюсов подготовил несколько классных специалистов – например, легендарного профессора Пуришева, всегда гордившегося преемством.
Стихи его, кстати, хуже не становились. Может быть, меньше в них было подземного ужаса, который так чувствовался в “Коне бледе”, в самóм его бешеном семистопном хорее, – но были у него прекрасные образцы поэтической риторики, была и замечательная лирика, в которой, правда, он уже не столько гордится человеческим духом, сколько оплакивает его. Патриаршеской старости, вполне заслуженной, ему не досталось: старость получилась суетливая. Многое из написанного тогда – в частности, о Ленине – просто читать неловко. И все-таки даже тогда… Брюсов был моим настольным поэтом, мать его книжку купила с первой стипендии – однотомник в Малой серии “Библиотеки поэта”, тогда выходившей. И я с шестилетнего, что ли, возраста помню:
Здесь как-то угаданы ритмы и интонации шестидесятников, да и вообще это неплохо. Это из последнего, найденного в бумагах.