Понадобилось прожить с тех пор еще лет десять и, видимо, начать стареть, чтобы поднять этот ключ, так умело подброшенный. Мы все жили с убеждением, что коммунизм – это молодость мира и его возводить молодым. На самом деле, ежели внимательно почитать литературу и публицистику второй половины XIX века и бурного начала ХХ, становится понятно, что мир переусложнился и подошел к старению, и коммунизм – это старость мира, жажда упрощений, брюзжание и раздражение по поводу любой сложности. Этим Шоу отличается, скажем, от Уайльда, которому до самой смерти было пятнадцать лет, – да он и прожил всего сорок шесть, но так никогда и не вошел в скучную зрелость, даже тюрьма его не состарила, ибо, по точному замечанию того же Шоу, он вышел оттуда ничуть не изменившимся. Остроумие Уайльда – никогда не брюзжание, его парадоксы либо трагичны, либо смешны, либо обидны, но никогда инертны. Парадоксы и остроты Шоу – довольно точные констатации, ядовитые наблюдения старика над молодежью; квинтэссенция его мировоззрения – вступительный монолог старого сфинкса в “Цезаре и Клеопатре”. Шоу начал писать действительно классные вещи, когда вошел в свой истинный возраст, то есть достиг примерно сорока пяти; чем старше он становился, тем органичней и точней были его пьесы. Поверить невозможно, что когда-то его “Человек и сверхчеловек” с приложением интермедии “Дон Жуан в аду” и нескольких публицистических сочинений, приписанных главному герою, воспринималась многими как шедевр и вызывала споры. Это ужасно скучная драматургия, герои которой придают значение всякой интеллектуальной ерунде, а чувствуют очень мало. (О женских образах у Шоу мы еще поговорим – только они и заслуживают внимания в пьесах, написанных до ХХ века, да и потом, если честно.) Зато “Дом, где разбиваются сердца”, где на всю эту сложность, на все хитросплетения лжи и притворства, на все умные разговоры и взаимные обиды начинают падать бомбы, к общему облегчению… тут шедевр! Тут главное чувство двадцатого века: триумф толпы, простоты, усталость от культуры! И это, конечно, старость. Это именно старческая усталость от великой европейской сложности. Именно поэтому великие британские старики – Уэллс, Шоу – горячо одобряли советский эксперимент, ручкались со Сталиным, восхищались Лениным (с непременными британскими оговорками, но с удивительной пылкостью). Шоу так ко двору пришелся советской власти именно потому, что его критика буржуазной культуры, как это называлось в предисловиях, всегда была старческой; потому, что его философия всегда была старческой – брюзжащей, усталой от сложности; потому, что его образ жизни всегда был образом жизни молодящегося старика, больше всего думающего о здоровье. Потому его жизнь почти лишена внешних событий: “Нелегко придется моему биографу. С другими людьми всегда что-то случается, а я обычно сам случался – с идеями, книгами, людьми. Вне писательства моя жизнь состояла из завтраков, обедов, ужинов и довольно частого мытья”.
Разумеется, его более чем подробные биографии давно написаны, и в Йеле даже издана очень славная книжка Салли Энн Питерс “Бернард Шоу: восхождение сверхчеловека”, где его путь трактуется именно как восхождение – концепция идеальной старости по Акунину-Фандорину: не деградировать, а развиваться! Книжка эта отличается особым вниманием к интимной жизни сверхчеловека; отношение его к сексу представляет особый интерес, потому что оно тоже сугубо старческое. В старости человек мало склонен преувеличивать значение этих возвратно-поступательных движений и тех чувств, которые они пробуждают; Шоу никогда не был хиляком – он был атлет, боксер, хорошо знал того самого маркиза Квинсберри, который посадил Уайльда, – но не с литературной и не с социальной стороны, а именно по линии бокса, поскольку скандальный папаша лорда Альфреда Дугласа (уайльдовского Бози) был занят как раз разработкой регламентов и правил, а Шоу боксировал серьезно, не как любитель, а как профессионал. Больше бокса он любил только музыку, которой тоже занимался серьезно, на уровне крепкого дилетанта.