Какой он был писатель – сказать трудно: он не так много написал, и с кем сравнивать? В эмиграции критерии смещены. Там хвалят даже за правильный русский язык (поскольку язык – первое, что портится). В наше время случается читать о Зурове такие, например, пассажи: “Так ярко и так образно никто из русских писателей еще не поведал о далеком прошлом Псково-Печерского монастыря, о его духоносцах и ратниках, отстоявших твердыню в годины вражеских набегов”. Эдак и открывать его не станешь – ни “Поле”, ни “Древний путь”, ни посмертно изданную повесть “Иван да Марья”. Он был литератор второго ряда, со стилем ясным, но, в общем, стертым; доработаться до шедевра было ему негде и некогда: меж двумя мировыми войнами, да еще в изгнании, собственную тему не найдешь и личных приемов не выработаешь, или уж это надо быть Набоковым, человеком гармоничным и счастливо женатым. Зуров страдал от душевной болезни, приводившей его к безумному перфекционизму, – он так и не закончил главную свою вещь, эпический роман “Зимний дворец”, к которому, по издевательской формуле Бунина, прибавлял в месяц по кирпичику. Он ни в коем случае не мыслитель. Но есть у него трогательные страницы, и чувствуется в его прозе прямой, даже несколько прямолинейный, чистый и очень порядочный русский человек, какие составляли когда-то большинство или по крайней мере очень значительный процент, но потом их всех убили или выгнали. Ситуация в Грассе ему очень не нравилась, он чувствовал себя нахлебником – и был единственным, кто вносил в бюджет свои ежедневные десять франков. Бунина это бесило (его к тому времени всё бесило): живет как в отеле, писал он в дневнике. И чем платить такую мелочь, лучше вообще не платить, как не платили Галя с Маргой, о чем ниже.
И постепенно оказалось, что Зуров стал восприниматься как “питомец” Веры – так она сама его называла; никакого романа, конечно, не было, “отношений” – тоже, но он выглядел как ее паладин, защитник (и в самом деле всегда брал ее сторону), паж, и что-то пажеское в нем действительно было: сдержанность, выправка, молчаливое обожание. Он не любил ее никогда, но чтил, сострадал, после смерти Бунина помогал – словом, вел себя совершенным рыцарем. И эта рыцарственность делала всю ситуацию окончательно идиотской, потому что в отношениях Бунина с Галиной Кузнецовой ничего платонического давно не было, хотя ничего эротического – тоже. Вот странно: когда Берберова пеняла Кузнецовой на недомолвки в “Грасском дневнике” – та издала свои записи, хотя и сильно цензурированные, – она была права, конечно, ибо все эти умолчания только подчеркивали двусмысленность; но, с другой стороны, чего мы ждем-то? Любовных излияний? Так не было там любви почти с самого начала, и Гале Кузнецовой вся эта история тоже была глубоко отвратительна.
Почему? Потому что она была чистая и простоватая русская женщина и привыкла подчиняться чужой воле, и весь этот надрыв и надлом был ей стилистически чужд. А ситуация застыла и никуда не двигалась: сама Галя писала всё так же и даже хуже, потому что нового в жизни ничего не происходило, Бунин от жены не уходил и считал это подвигом. Творческие способности, как выяснилось, не передаются ни сексуальным путем, ни даже путем непрерывных бесед о литературе (Бунин обладал своеобразным вкусом, желчным нравом и дикой пристрастностью; записанные в “Грасском дневнике” сентенции – чаще всего отражение сугубо личного опыта, и ничего особенно интересного он там не говорит). Возвращаться же Кузнецовой было некуда. Тянулось все это, тянулось – и получалось совершенно как в “Анне Карениной”, любимом романе Бунина, где в самом начале сказано, что на любом постоялом дворе люди крепче связаны между собой, чем в этом несчастном семействе.