И люди вдруг притихли, словно вспомнили то, о чем ща время забыли. Повернули головы к небольшому оконцу, затянутому решеткой, — оттуда, с той стороны, слышался стон. Евхим Бабай тоже посмотрел туда. И похолодел — на полу лежал, уткнувшись лицом в угол, человек в зеленых солдатских галифе и белой, видно исподней, рубашке. К нему подскочили, стали давать воду, обтирать с лица кровь… Отошел от двери, чтобы где-нибудь примоститься, и Евхим Бабай. И как раз вовремя: только он двинулся с места, как дверь отворилась, и в подвал не ввели, а бросили еще одного донельзя избитого, окровавленного человека. Он, скорее всего, был без памяти — не держался на ногах, сразу же упал и не двигался.
— Вот зверье, вот зверье! — с ненавистью процедил сквозь зубы бородач. — Так издеваются!
— А что ж им еще делать, этим головорезам! Приволоклись нам на погибель!
— Хватит болтать! Лучше давай-ка поможем…
— Ох, может, и нас то же самое ждет…
Кто-то всхлипнул, стал сморкаться, шмыгать носом.
— И за что ж это его, за что? — вопрошал женский голос.
— За то, что немцев ненавидит, не сдается им! Вот за что!
Человека обступили со всех сторон, понесли ближе к окну — к свету. И мужчины, и женщины принялись смывать, обтирать с лица кровь, давать воду. Но человек не пил — только слышно было, как билась о зубы кружка.
— Может, он неживой? — воскликнул кто-то. — Посмотрите, дышит ли.
— Дышит! — послышалось от окна. — Не беспокойте, пускай полежит, отдохнет. Да окно, окно не заслоняйте…
«Куда я попал? — все больше и больше набирался страху Евхим Бабай. — И за что? С чистой душою шел, а меня… Куда меня запроторили? И били, били за что?..»
«Повесим! Ножками дрыгать будешь! — вспомнил он угрозы Кондрата Астаповича и коменданта. — Если не подтвердится все, что ты сказал, — повесим!»
«И повесят, не сжалятся!»
Сел, забился в самый темный угол, прислонился головой к стене, закрыл глаза. Представил на минуту — виселица где-то на площади, петля из пеньковой веревки, и в ней, в этой петле, раскачивается мертвый он, Евхим Бабай…
«Нет, что угодно, только не это… На коленях буду ползать, молить… Да и не виноват я, ни в чем не виноват…»
А подвал жил своей жизнью. Открывалась и закрывалась дверь, приводили одних, забирали других. Не умолкали людские голоса — гудели и гудели… О чем — Евхим Бабай уже не слушал, собою был занят, своими мыслями.
«Только б не волынили немцы, скорей в Великий Лес ехали! И чтоб люди подтвердили все, что я говорил. Может, тогда бы меня и не повесили, выпустили бы отсюда, из подвала этого…»
«А если люди не подтвердят?»
«Нет, этого не может быть!.. Быть этого не может! Да я же и не врал. Чистую, как есть, правду говорил».
XXIV
Несколько дней кряду дул холодный, пронизывающий ветер. Он очистил небо, разогнал остатки хмурых осенних туч, подсушил дороги. Было морозно, и лужи затягивались за ночь гладким, хрустящим ледком. Выглядывало солнце, но оно уже ничуть не грело. Старые люди говорили: зима близко. И они не ошибались. Проснувшись однажды утром, великолесцы увидели: все вокруг сковал ядреный, без снега, мороз.
Гнилая осень кончилась. Шла, накатывалась лютая, вьюжная зима.
Тогда-то, не мешкая, и приехали в Великий Лес немцы. Приехали, когда их никто не ждал, не предполагал даже, что они приедут. Пронеслись вихрем взад-вперед по улице на машинах и мотоциклах, окружили со всех сторон деревню. И давай бегать по дворам, выгонять из хат людей, командовать, чтоб стар и мал шли к клубу — туда, где был сельсовет и где всегда собирались люди, когда предстояло услышать что-нибудь особенно важное.
Женщины только растопили печи. Но ждать, пока они управятся, никто не стал. «Вег! Вег!» — слышалось тут и там. И женщины, залив огонь водою и набросив на плечи какую-нибудь одежку — первое, что попадалось на глаза, — хватали детей и бежали, спешили к клубу. Затаив в душе тревогу, шли вслед за суматошливыми женщинами и мужчины — те, кто был не в армии, подростки. На немцев, стоявших с автоматами, в коротких, по колено, шинелях и в касках, надвинутых на глаза, смотрели с любопытством и страхом.
И часа не прошло, как на майдане возле клуба собралась вся деревня. Настороженная, испуганная и потому необычно молчаливая. Каждого точило, мучило одно: «Зачем согнали людей, что задумали пришельцы?»
Из раскрытой настежь двери сельсовета вышел толстый немец, не в каске, как остальные, а в фуражке с козырьком и изогнутым верхом, должно быть, офицер; за ним — еще несколько человек, и среди них двое штатских: один — приземистый, круглый, как колобок, в галифе, в хромовых блестящих сапогах, с белой повязкой на рукаве, второй — ушастый, с длинным хищным носом. Вся свита поднялась по лесенке, приставленной к грузовой машине, в кузов, словно на помост, обвела глазами толпу, окруженную со всех сторон немецкими солдатами. И в наступившей вдруг тишине все услышали звонкий, лающий голос:
— Ахтунг! Ахтунг!