— Не мстил? Тогда почему же… Как же это получилось, что ты ей окно выбил? Да еще ночью?..
— Я нечаянно.
— Как это — нечаянно? Булыжник такой… Вот такущий, — показал Иван руками, конечно изрядно преувеличив размеры камня. — Вера Семеновна в сумочке в сельсовет приносила, показывала. И ты таким камнем — в окно? Да попади он кому-нибудь в голову, хана была бы. Понимаешь, что ты наделал, чем это могло кончиться?
Костик опять задумался — губы ниточкой. Сидел, понурив голову, по-прежнему рассматривал свои ноги в старых башмаках, потом вдруг перевел взгляд на траву, сочно зеленевшую возле скамейки.
«Интересно, о чем он думает? — пришло в голову Ивану. — И зачем, почему он запустил в окно Вере Семеновне камнем? Говорит, не мстил… Не верить? Гм… Вообще-то он всегда, во всем искренен. Если не захочет в чем-то признаться — не признается. В Дорошек, значит, удался, хитрить не умеет. Но тогда… В чем же дело?..»
А Костик думал о другом. От беседы со старшим братом он ничего хорошего не ждал. Знал: будет увещевать, поучать, может, даже отругает: это же надо, из школы выгнали, бандюга! Но Иван не ругался, словом не попрекнул. Говорил как со взрослым, открывался в том, в чем никогда прежде не открылся бы. Что до ссоры с отцом, так ни себя не выгораживал, ни того не винил: что ж делать, коль так получилось. Была какая-то секунда, когда Костику захотелось признаться, начистоту во всем признаться брату: мол, на душе у него сейчас такое, что он иной раз и самого себя не понимает, хочет сделать одно, а выходит совсем другое. Но секунда эта прошла — явилось желание и исчезло. Как мышка: показала из норки мордочку и спрятала. И Костик сидел, страдал оттого, что не может во всем открыться брату, не может, потому что не знает, что тот скажет, как поступит. Признание Ивана, что на него, Костика, приходила жаловаться Вера Семеновна, что она собирается подавать в суд, совсем сбило хлопца с панталыку. В ушах звучали слова: «Попади тот камень кому-нибудь в голову, хана была бы». «А камень же мог, мог попасть в голову, и не кому-нибудь, а ей, Тасе! Что бы я тогда делал?» Костик сидел в оцепенении, лишь билась, пульсировала в висках кровь.
— Ну что ж, не хочешь — не говори, не признавайся, — продолжал между тем Иван, и голос его доносился до Костика глухо и невнятно, как сквозь толщу воды, когда летом, бывает, нырнешь, купаясь в пруду, а тебе кто-нибудь из хлопцев что-то вдогонку кричит, советует. «О чем это он? Что ему надо от меня? — напрягал память, мучительно думал Костик. — А-а, верно, все про тот камень…»
Иван же не умолкал — говорил, говорил: — На сегодня хватит. Будем считать — побеседовали. По душам. Не дожидайся в другой раз, пока я тебя позову. Сам заходи. И в сельсовет, и домой. Домой даже лучше. И куда податься тебе сейчас — подумай, хорошенько подумай. Не бей лынды. Лень до добра не доводит. Как надумаешь — мне скажи. В колхоз так в колхоз. А на завод захочешь, я директору могу позвонить. Он зачислит тебя. Позвоню — и зачислит…
Иван не зря про завод еще раз напомнил. Считал: рабочая закалка — самая лучшая школа. По себе знал. На заводе работать — норму надо выполнять, там дисциплина, да и коллектив. Если что — помогут, подскажут, научат… Это не колхоз, где кто-то может позволить себе и поспать лишний часок, и полодырничать, и дурака повалять…
IX
С той ночи, когда к ним постучались незнакомые люди и забрали, увели с собою отца, — где он и что с ним? — у Таси вошло в привычку как бы исповедоваться ему, рассказывать, что у нее произошло, что она пережила. На первых порах просто шепталась сама с собой перед сном, воображая, что отец здесь, рядом. Потом, какое-то время спустя, стала записывать свои мысли, наблюдения, переживания в толстую общую тетрадь, вести своеобразный дневник. Исповедается, выскажет, напишет, что ее тревожило и волновало, — и на душе, глядишь, стало легче, отлегло. Будто свалила с плеч нелегкую ношу, отдала нести кому-то другому.
В тот вечер, когда Костик Дорошка — с чего бы вдруг? — догнал ее на гати, хотел задержать, а Тася вырвалась и убежала, и он, наглец, бросил в окно камень, она записала в дневник дословно следующее: