Осыпав холм зелеными листьями, собравшиеся примолкли – знали: прозвучит еще последнее слово. И Саакадзе заговорил:
– Я виноват перед тобою, мой верный Джамбаз, я похоронил тебя не в родной стране, где весной журчат молодые ручьи, просыпаются долины, бело-розовым цветом пламенеют сады, где зимою, надевая белые бурки, удовлетворенно отдыхают горы, где друг спешит к другу, а враг бежит от врага… где хлеб посыпают солью, а раны смазывают бальзамом и где меч и дела прославляют человека, а кровь и слезы позорят. А похоронил я тебя на чужой земле, где враг притворяется другом, а друг устрашается признаться в дружбе, где раны посыпают солью, а хлеб орошают слезами, где даже жаркое солнце излучает холод, где мягкая земля подобна каменной глыбе, где дружба измеряется монетами, а монеты имеют свойство перевоплощаться в змей, гиен и кротких ягнят. Я виноват перед тобою, Джамбаз, ибо прикрыл твои глаза раньше, чем ты увидел победу нашу, к которой ты устремлял свой бег… Я понял твой последний взгляд. Увы, мой Джамбаз, ты прав, я не знаю, какой дорогой вернусь на родину.
«Прав наш Георгий, – подумал Матарс. – Странно: вот солнце, а меня дрожь пробирает. Даже Гиви съежился, а Димитрий напрасно отходит в тень, будто от лучей, – борется с печалью».
– Георгий, – негромко позвала Русудан, – может, пойдем?
– Еще такое мое слово… Если не всем суждено, то… тот, кто первым вернется в Картли, пусть закажет ваятелям памятник моему Джамбазу. В черной бронзе пусть они воссоздадут прообраз молодого Джамбаза первого… Ты, Дато, на пергаменте изобрази второго Джамбаза, он такой же, каким был некогда его отец… Рисунок передай Русудан… А на гранитных плитах пусть амкары воспроизведут драгоценности и бронзируют их, на вздыбленного Джамбаза возложат бронзовое седло и прикрепят к нему мой меч… А слова выбьют такие:
«Золото топтал мой Джамбаз! Славу он нес на острие моего меча! Он скакал по дорогам судьбы, а было их три!»
– Госпожа Хорешани, надо молебен о благополучии нашего дома отслужить, – упрашивала Дареджан. – Нехорошо вспоминать бога только когда нужен. В день ангела и в праздники бог внимание к себе любит. И в будни об этом надо помнить, иначе обидится и тоже сделает вид, что о нас забыл… Вот Джамбаз погиб…
– Права ты, Дареджан, бог слишком часто притворяется, что не замечает нас.
И Матарс направился в греческую церковь заказать молебен.
В мозаичном дворце засуетились, надевали одежду попроще, чтобы умилостивить святую деву смирением. Женщины, накинув покрывала, шли пешком. Неподалеку, на скромно оседланных конях, ехали мужчины.
Вот и Фанар, скоро церковь.
Навстречу плыл колокольный звон…
Меркушка насторожился: уж не в эту ли церковь направил его священник? Да тут и впрямь медь на четыре голоса! И пятидесятник, приняв вид паломника, зашагал в ту сторону, откуда доносился звон колоколов.
А раньше того было так.
Во двор валашского господаря, куда на постой ввели посольство, явился пристав – эфенди, черный, как остывший уголь, и подвижной, как огонь.
Надобен он посольскому делу, потому и поспешил Семен Яковлев помочь эфенди развязать язык: преподнес ему богатый подарок – соболий мех.
Эфенди язык развязал, охотно поведал: каков верховный везир, как влияет он на султана, кто его друзья и самые близкие люди; каковы другие паши и диванбеки, угождающие султану, от кого будет зависеть, чтобы Мурад поскорее закрепил военный союз Турецкой империи с Московским царством, с кем для того полезнее держать особенную дружбу и с кем быть в ссылке.
Одной рукой касаясь лба и сердца в знак благодарности, а другой прижимая соболий мех к груди, эфенди вышел.
Тут же вошел Петр Евдокимов; морщась, держась за бок, кинул злой взор на померанцы и смокву, внесенные слугами эфенди, на двенадцать кубков стеклянных, на изюм и сахар, на все, чем ублажал их, послов, на первых порах верховный, везир. Взялся было за лапу барана, а есть не стал: не до яств – грыжа самого заела.
– А пошто не лежишь, живот мучишь?
– Нечистый дух глумится – кажется въявь в пустой горнице.
– Труда нет, сторона басурманская.
– Мутит! Испить бы толченой крапивы в молоке.
– Прочнее траву пить в вине… в конюшне.
– Пил. Опосля как в конюшню вшел – ажно-де на лошади сидит нечистый дух чернецом и тую лошадь разломил.
– Оторопел?
– Махнул обратью и сотворил молитву.
– А дух-то нечистый?
– Из конюшни побежал на передний двор к сеням, а в которую хоромину вошел, того не видел.
– А рожею нечистый с кем схож?
– С Меркушкой.
– Полно те. В мыльне был?
– Ох, парил в мыльне и пуп, и кости правил. А толку?
– На Русь вернемся как, подмогну: Фомка, мой холоп, людей и лошадей лечит травами, а те травы – богородицкая да юрьева трава…
– Юрьеву траву пил, – безнадежно отмахнулся подьячий.
– С квасом надо, – наставительно сказал Яковлев, берясь за смокву, – тихо и смирно.
– Учини подмогу, – глотая слюну, взмолился подьячий. – Дай бог дело посольское разом свершить – да в путь.
– Бог дай! – И Яковлев заложил в рот горсть изюма. – И еще норишная трава.
Подьячий завистливо глядел: «Ишь, как изюм уписывает!»