Как в бурю фонари на мачтах кораблей, тускло мерцали звезды. Иссиня-черное небо источало мглу, погружая Стамбул в дрему. Власть сна была неодинакова. Крепче всех спали бедняки, ибо не остерегались воров. Тревожно ворочались на своих удобных постелях купцы, прислушиваясь к окрикам сторожей. И бодрствовали паши, не столько развлекаясь в гаремах, сколько взвешивая и оценивая свои поступки и разговоры на минувших охотах или пирах; их назойливо преследовали мысли: уж не готовят ли на них доносы затащившие к себе на пир хозяева?.. Не вскинули ли за их спинами ножи устроители облав на зверей?..
Но эту туманную ночь хуже всех проводил Хозрев, первый везир султана. Он не только себе, но и Фатиме надоедал вздохами. Напрасно она применяла то ласку, то ругань.
Хозрев, вглядываясь в тьму за окном, все больше тревожился: "Билляхи! Зачем приглашает де Сези? Ведь решили четыре и еще три дня совсем не встречаться? Почему же этот франк прислал своего осла Боно, нагрузив его загадочными словами: «Опасность! Немедля с первыми лучами пожалуй в посольство». «Осел» бесшумно удалился, а что оставил он в голове Хозрева? Шум моря, волны которого выбрасывают его из мягкого ложа. И он, верховный везир Оттоманской империи, к неудовольствию Фатимы, мечется по узорчатому ковру, уподобясь стручку, подхваченному ветром.
«Эйвах! Что могло произойти?! Все обдумано так тщательно, что и самому догадливому не догадаться…»
Скрипнула дверка, и Эрасти, тихо ступая, повел Ахилла, закутанного в плащ, наверх, в покои.
Саакадзе смотрел на мрачные выси: «Вон ковш Большой Медведицы, он плещется сейчас в водах Ностури. Скоро, совсем скоро война, а там…» Он по привычке резко оглянулся, перед ним стоял Ахилл…
Уже дважды переворачивал Эрасти шары песочных часов, а молодой грек продолжал рассказывать о случившемся. Но вот Саакадзе прервал его:
– Помни, от твоей правды зависит многое, может, даже жизнь лучших из людей. Мои думы о твоем господине. Ты все повторяешь одно и то же, а мне необходимо знать другое.
– Что, мой повелитель?
– Где Арсана?
– Я сказал: ее бросили в Босфор.
– Это для других, а для меня она жива. Ты сам видел, как ее топили?
– Видел сам.
Саакадзе пристально вглядывался в ерзавшего на табурете Ахилла:
– Значит, ты был тем четвертым носильщиком, который упал, убегая от моря?
Ахилл широко открытыми глазами смотрел на Саакадзе.
– К-то ска-а-зал те-те-бе, го-го…
– Я был третьим носильщиком.
Ахилл, вскочив, попятился к дверям. Саакадзе рассмеялся:
– Успокойся. В то время, когда ты вытаскивал Арсану из воды, я, ничего не подозревая, пировал с пашами. Итак, говори открыто, как на исповеди.
– Господин, кто тебе сказал? Опасно, если еще кому-нибудь известно.
– Видишь, как догадлив я? Как только ты упомянул о носильщике, который поскользнулся, я сразу подумал – это Ахилл. Одного не пойму, зачем ты спас дочь дьявола? Не она ли причинила твоему господину невиданное злодеяние?
– Господин мой, Арсана посмела не только ограбить, но и оскорбить светлого, как лик святого, господина Эракле.
– Не совсем ясно. Все же, по-твоему, она недостойна смерти?
– Недостойна, господин. Что такое смерть? Мгновенная неприятность, а там ничего не чувствуешь. Так говорит мой повелитель. Нет, пусть проклятая богом живет долго, восемьдесят, сто лет! И пусть каждый день терзается, если не о содеянном ею, то об обманутых надеждах. О боги! По милосердию вашему, она больше всех осмеяна! Пусть каждый день переживает свою подлость, свой позор! Пусть, содрогаясь, вспоминает любезность франка и любовь Фатимы! Они обкрутили ее, как глупую кошку, ее же хвостом. Пусть со стыдом вспоминает, чем была в богатом доме Эракле и чем стала в доме родителей, возненавидевших ее, как злейшего врага всей семьи. О, я предвижу, какая радость ждет ее в Афинах! А женится на ней только старик, соблазненный остатками ее красоты, ибо ни одной медной монеты отец не даст ей в приданое. О господин мой и повелитель, почему Христос не сподобил тебя узреть, как с прекрасной Арсаны сдирали почти вместе с кожей одежды и ценности. Я прыгал от радости. О господин, я потом прибегал узнать, не мало ли она страдает! Нет, не мало. Она, ломая руки, мечется по лачуге, она стонет, проклиная друзей, проклиная себя за глупость. Так она до конца жизни не обретет покоя, – это ли не меду подобная месть?! О господин, я был бы достоин плевка осла, если бы не оставил ей жизнь!
С большим удивлением слушал Саакадзе страстную, полную ненависти речь слуги: «Но слуга ли он? Откуда такие мысли? Откуда? От Эракле, конечно!»
– Видишь, Ахилл, я воин и всегда думал, что врага прежде всего надо лишить жизни.