«Будет трогательно к величественно», - пообещала мне Бибигуль и сдержала слово. На моей памяти так провожали немногих, и каждого из них я знал едва ли не с детства. Лишь самые близкие друзья или по-настоящему достойные враги получали такой прощальный дар, и это справедливо, потому что самый дорогой подарок - тот, который уже нельзя отнять.
И я не думал, что когда-нибудь дам «добро» на церемонию такого разряда, казалось: уже не для кого. Я остался один. Друзей нет. Врагов тоже нет. В смысле, таких врагов, которых я не проводил еще по этой самой аллее…
… У скамейки, просторной и чистой, я остановился и ненадолго присел. Устали ноги. Может быть, стоит рассчитать врачей и набрать новых? Нет, не думаю. Моим можно доверять, мы притерпелись друг к другу за столько лет. А старость не лечат, и дело здесь вовсе не в гонораре…
Да, Бибигуль превзошла самое себя!
Я видел: на самых тупых лицах - а такие есть, к сожалению, среди моих сотрудников - блестели слезинки, когда брат Игнасио, настоятель белых бенедиктинцев, тот самый, чьи шансы когда-нибудь стать папой далеко не потеряны, произносил проповедь. Неподдельная боль была в его медовом голосе и искренняя печаль, и даже мне показалось на миг, что почтенный аббат взошел на кафедру, повинуясь только лишь и исключительно велению собственной, не ведающей корысти души.
И я оценил его красноречие.
Я видел: сплел пальцы на груди и стиснул их так, что побелели костяшки, сам Слоник, хладнокровный исполнитель моих наиболее жестких указаний, когда простер руки к слушателям слепой ишан Хаджикасим, по специальному вызову прилетевший из жаркой Мекки, которую поклялся не покидать еще десять лет назад; не слабеющий с годами голос его вознесся к небесам, и отзвуки его были слаще сицилийского вечернего вина.
И я оценил его старание.
Чек каждому из них я вручу вечером, лично, чтобы не обижать невниманием достойных иерархов; в конце концов, когда-нибудь, возможно, уже скоро, их профессиональные услуги понадобятся и мне самому. Но вовсе не потому покинул я церемонию, что проникновенное слово, заказанное мною накануне, смутило сердце и заставило затлеть проклятый уголек… нет, совсем не в том дело; меня сложно смутить словесами.
Но как же кричала и билась, вырываясь из пытавшихся удержать ее объятий, эта девчушка! Невозможно было слышать это, и видеть тоже было сверх сил. Она выла без слез, и в вое ее не было ничего человеческого. И она вырвалась! И кинулась к гробу, упала, утонув в цветах, и забилась там, в море, в океане черно-красного, пурпурного, и желто-золотого, и белоснежного; попыталась подняться, не смогла, упала снова и поползла к гробу на четвереньках высокому, украшенному строгой резьбой гробу из палисандра с ручками работы самого Кучильерри… а ее оттаскивали и наконец оттащили прочь, оттащили втроем - худенькая стройная женщина с лицом, укрытым густой вуалью, и вторая женщина, ярко, не к случаю, раскрашенная толстуха, ревущая едва ли не громче, чем несчастное дитя… и вокруг них мыкался, пытаясь помочь, верзила с густой бородой…
Я не знал никого из них - список приглашенных составляла Бибигуль, и они наверняка приехали по желанию синьорины… Но крик этот, никак не утихавший, подломил мне ноги, и я понял вдруг, на кого же похожа девочка!.. И еще я понял, что нынче же вечером прикажу вынести из кабинета портрет Мадонны кисти маэстро дель Санти…
Вот тогда-то я и шепнул Бибигуль: «Оставайся здесь…», а сам вышел на воздух.
Тем временем из церкви повалила толпа; пропустив гроб, люди направлялись следом, к месту захоронения. Они не смешивались даже здесь, условности жизни снова побеждали великое откровение смерти, и они проходили мимо меня явно различимыми группами, подчеркнуто сторонясь друг дружки; впереди - Бибигуль, ведущая под руку ту несчастную девочку… она уже не могла кричать, только всхлипывала, а неотступно вслед брели те самые женщины, такие разные, сопровождаемые бородачом; дальше - люди из «Мегапола», то и дело косящиеся в мою сторону и перешептывающиеся; и наконец, мои парни, как велено - при галстуках, с супругами, подтягивающие ряды, проходя мимо моей скамейки.
- Прощай, инспектор! - сказал я вполголоса, когда процессия отдалилась.
Я не пойду с ними. Не хочу смотреть, как станут забивать гвозди, как драгоценный ящик опустят в яму и комья земли полетят вниз, засыпая палисандровые доски.
Я приду позже. Возможно, завтра, если позволит сердце.
Сяду на такую же скамейку, около свежего холмика и черно-гранитной плиты рядом, и стану молчать. Раньше туда, к южной окраине кладбища, я ходил в гости к одному. Теперь их у меня двое…
«РАМОС» - выбито на граните. Ничего больше. Но большего и не надо. Через год, если доживу, на такой же плите, которая ляжет рядом, будет выбито «ХОЛМС».