Мама опять ушла. И не до окончания школьных уроков, а насовсем. То, что слонялось теперь по их квартирке, опухшее и бормочущее бессвязности, воняющее не Шанелью, а горьким перегаром, было чем угодно, но не ее матерью, с которой они садились на ковер по вечерам и делились секретами, под тихое потрескивание телевизора, который смотрел папа с сонной улыбкой раскормленного кота. Телевизор как камин, папа как плюшевая игрушка. Клава, в отличие от мамы, совершенно не переживала его уход. Ведь папа не являлся опытом любви, и не оставлял в Клавином носу запах детства, которое никак не может пахнуть равнодушием и сигаретами. Когда мама в очередной раз с ним «разводилась» и уезжала на денек к бабушке, он клал перед Клавой на стол бумагу и цветные карандаши. А сам включал свой любимый телевизор. Позднее Клава много размышляла, какую именно игру вела с отцом ее капризная и самоуверенная мама. Помнится, она манерно втягивала верхнюю губу, а потом строго заявляла: «Всё, я от тебя ухожу!» Первым делом запихивала импортную магнитолу в большую матерчатую сумку, потом размашистым жестом стряхивала туда же с тумбочки свои помады с шанелями, далее звучало что-нибудь злорадное, типа «Хоть посидишь с ребенком разочек!», а после грохала дверь, и папа, тяжело вздыхая, доставал карандаши, и включал телевизор… А назавтра дверь опять открывалась, магнитола вынималась из сумки, духи и помады вставали на свои места, и мама обнимала и целовала Клаву в щеки, шею и в голову, словно после пяти лет разлуки. Мама всегда говорила, что разведется с папой, и никто ей не верил. А папа сказал "я тобой развожусь" лишь однажды, и ему сразу поверили. Все, кроме мамы. Она до сих пор сомневалась, что он был способен так сказать и тем более сделать. Взаправду запаковать чемоданы, и отчалить в свою, немамину, жизнь. Не на день, не на год, а навсегда. Когда год прошел, Клавина мама и догадалась про «навсегда». Принялась ему названивать, требовать «алиментов по факту», а не по официальной зарплате, умолять вернуться, предлагать провалиться сквозь землю и грозить прыжком с балкона. Но в один непрекрасный для мамы день она до него не дозвонилась. Ей ответили незнакомые люди, и сообщили, что теперь они, а не он, снимают эту квартиру. Папа сбежал и от алиментов и от Клавиной мамы, и она его не нашла как ни искала. А отчаявшись найти, начала ежевечерне, а потом и ежеутренне и ежедневно, пить водку. Клава пошла работать кондуктором.
Нынешняя мама пугала Клаву. Рядом с ней она отчетливо понимала, что означает «бродить как привидение». Даже не как. Бродить – привидением. Какой-то далекий призрак уже несуществующего человека почему-то все же существовал, беспрестанно напоминая о тяжелой потере. Если бы мама уехала, бросила, умерла, Клава бы сумела ее забыть и рано или поздно перестала мучиться и душиться Шанелью. Но забыть привидение невозможно. Оно бродит и бродит поблизости, улыбаясь без радости и плача без грусти. Все ненастоящее – там, где добрые воспоминания смотрят зло и презрительно, как паразиты, из съеденного ими сердца.
Поэтому Клава и решилась на свое скоропалительное замужество. Мужем, вкусными духами, новым домом, пусть несколько фальшивым, но – уютом – перехитрить семь ветров непреходящего октября.
…Клава прямо слышит, как надменная Коко фыркает от отвращения, вынужденная делиться своим тонким ароматом – со всей этой поистине «топорной» мерзостью. С тесной «кухней» Клавиного подмосковья, где по ящикам гаражей забыты допотопные «чайники» побитых жигулей. Где по сальным столешницам ветхих крыш тараканами ползают кошки, и небесное окно прикрыто полинялыми, точно много раз застиранными, тучками-занавесками. Клаве хочется единым махом расшторить немытое небо и смело посмотреть в единственный глаз солнечному чудовишу. Потому что страшно. А смелость бывает только от страха.
На Клавином муже длиннющий махровый халат в крупную клетку, заношенный до вылезших ниток, но все еще сохранивший вид ценного рыночного приобретения. Из халата торчат поросшие темными волосками белые ноги глубокого старика. Старческие волосатые ноги в нелепых тапках-зайчиках. Клаве волоски кажутся маленькими, высунувшимися из тела мужа, червячками. Червячки будто показались из ног лишь затем, чтобы над Клавой поиздеваться.
Он стоит у плиты, и караулит неведомо зачем и без него преспокойно варящуюся картошку. Клава небрежно роняет пакет с хлебом на табуретку.
– Есть будешь? – муж поворачивает поседевшую голову ей навстречу. Ему уже под пятьдесят. В таком возрасте на хорошую работу не берут, а на плохую он выходить не хочет. Они познакомились прямо на улице, на той самой маленькой площади с разбитыми плитками, которая прислала сегодня Клаве множество ржавых похоронок. Пять осеней тому назад.