– Все эти фразы, разумеется, – с грустью сказала Рошшуар, – не изменили течения дел в Польше, потому что служили выражением не общего народного чувства негодования, а были, так сказать, единичными исключениями, слишком ничтожными среди общего упадка национальной энергии. Притом, если бы и вся шляхта думала и действовала так, как Рейтан, Корсак, Солтык и Адам Красинский, то уже поздно было ждать спасения, если бы не только все депутаты сейма, но и все землевладельцы Речи Посполитой восстали против общей беды, то напрасно бы потрачены были все их силы: спасать Польшу в это время значило то же, что не давать заколачивать крышку гроба над умершим, когда труп его разлагался окончательно. Во всяком случае, войска союзных держав были настолько сильны, что могли задавить всякое реакционное движение в Польше. Ими задавлена была первая открытая попытка Станислава-Августа стать во главе патриотического движения. В четвертый день после открытия заседания сейма, двадцать второго апреля, когда к нему присланы были депутаты от лица генеральной конфедерации, и когда король не хотел признать законности ее существования, прося два дня на размышление, и в два года он уже не мог поправить дела. Штакельберг, Ревицкий и Бенуа были раздражены этой бесполезной уклончивостью и требовали от него полного повиновения. От имени трех правительств Штакельберг велел объявить королю, что при малейшем сопротивлении в тот же день 50 тысяч союзного войска вступят в Варшаву и предадут ее контрибуции. Королевские войска слишком бессильны, а войска барской конфедерации давно уже не существовало: предводители их или были убиты, или сосланы, или бежали от казни в другие страны, или просто изменили, и потому Станислав-Август должен был покориться.
– В эти последние минуты польской независимости, – после небольшого молчания продолжала Рошшуар, – боролся только один Рейтан. Тридцать шесть часов он не выходил из залы депутатского сейма. Тридцать шесть часов он старался своими слабыми руками удержать тяжелое здание республики, которое по частям обваливалось в пропасть. Все напрасно! С Рейтаном остались только четыре депутата, которые готовы были разделить его несчастия: то были Корсак и депутаты Новогрудка. Зала осталась пустою. Не перед кем было защищать погибшую вольность. Пришлось и этим благородным полякам удалиться…
Рошшуар порылась в бумагах и достала еще одну газету.
– Вот, – сказала она, – последнее, что приходится прочитать мне вам, что переведено из русской газеты, из «Московских ведомостей».
– «Из Варшавы от двадцать восьмого августа, – читала она. – Сегодня обнародован приговор для королевских убийц (!) и разослан во все городские судебные места. Все преступники лишены всякой чести и достоинства и объявлены бесчестными. Имения их конфискованы и отданы будут доносителям. Потомки их также лишены дворянства и никогда оного получить не могут. Пулавскому, Стравинскому и Лукавскому сперва отсекут правую руку, потом голову, напоследок будут их четвертовать, а после того лежавшие несколько времени на улице их трупы сожгут и пепел развеют. Но так как Пулавский и Стравинский еще не пойманы, то оное над ними будет учинено тогда, когда их поймают; а между тем имена их будут прибиты на виселице».
Елена, вся дрожа, стояла у окна и к чему-то прислушивалась.
– Вы что, мой котенок? – спросила ее Сент-Дельфин.
– Мне послышалась кукушка, – всхлипывая, отвечала наша героиня.
– Нет, детка, – сказала Рошшуар, – теперь уже сентябрь, и в это время кукушки не кукуют…
Глава шестнадцатая. Сваха и война
Годы шли своим чередом. Наша маленькая героиня продолжала учиться, рисовать, танцевать, играть на клавесине или на арфе, во время игры в охоту изображать собой охотничью собаку, потом болтать и шалить со своими приятельницами, с бедовой Шуазель, с сестрами Конфлян и со своей серенькой кошечкой Гриз-Серкою, надевая ей иногда на ножики ореховые скорлупы.
Девочка продолжала вести свои «мемуары», по вечерам беседовать со своим кумиром Рошшуар вплоть до самой смерти последней. С ее смертью Елена прекратила свои «мемуары».
Но девочка скоро превратилась в подростка, а из подростка, как из бутона роза, скоро вырастает и девушка. И Елена скоро стала девушкой, стала выезжать с подругами, их матерями и тетками на вечера, куда приглашались, конечно, молодые кавалеры. Девушки стали уж, как водится, болтать и о кавалерах. И Елену заметили в «большом свете».
Да и нельзя было не заметить. Еще когда она кончала за монастырскими стенами свои полудетские «мемуары», слух о ее красоте и ее знатном имени, о ее богатстве уже успел перескочить через монастырские стены.
Хорошенькое, выразительное личико Елены Масальской стало сильно притягивать взоры золотой молодежи из высшего света, а знатность имени и в особенности огромные богатства начинали кружить головы маменек и тетушек этой великосветской молодежи.