«Сейчас в Великом Устюге, на причале штопаем дыры в бортах своего кораблика, — 7 июля писал Ерофеев Юлии Руновой. — Завтра, в воскресенье утром, отплываем к Северу. Трепещу перед Белым морем. Наше сверхутлое и крохотное судно не выдержит и легкого, пиратским языком выражаясь, бриза, т. е. умеренного шторма <...> Всякую минуту тебя помню и очень люблю. Я, по-моему, впервые в жизни так выражаюсь, никогда так не говорил ни с кем, ни письменно, ни устно...»[772]
«Наконец-то получила необещанное, но очень ожидаемое письмо, — 23 июля отвечала Рунова. — Большое спасибо, милый Венька. На душе стало теплее и радостнее <...> Надеюсь, что Север подействует на состояние твое благотворно, а море будет милосердным. Мысленно всегда с тобой <...> на это <...> можешь положиться <...> Очень спешу опустить письмо и очень жду твоих писем. Обнимаю, целую и очень надеюсь, что все будет хорошо. Всегда твоя Ю.»[773]. В ночь с 22 на 23 июля Ерофееву написала влюбленное письмо еще одна женщина — Яна Щедрина, о которой мы чуть подробнее расскажем в следующей главе: «Целую вас. Очень жду. Наверное, все-таки люблю, потому что немыслимо скучаю и думаю»[774].Смешные подробности о своем путешествии Ерофеев позднее сообщил Ольге Савенковой (Азарх). Например, Венедикт рассказывал ей, что когда экипаж катера все же попал в сильнейший шторм, он обнимал «маленькую белую собачку». «Эта “маленькая белая собачка” оказалась впоследствии догом Митькой, — прибавляет Валерия Черных. — Из путешествия Ерофеев сбежал, когда получил перевод денежный не то от Носовой, не то от Руновой. Сошел на берег и был таков».
В начале октября 1982 года провожали в эмиграцию Юрия Кублановского. «Много за эти дни пришлось провожать — туда, разумеется, — писал Ерофеев сестре за несколько лет до этого. — Страшно грустно их провожать (Ал<ександр> Зиновьев в Мюнхенский универ<сите>т, Исаак Гиндис в Тель-Авив<ский> Ун<иверсите>т и др. и др.)»[775]
. «Как же я был тронут — чуть не до слез! — когда вдруг увидел Венедикта в толпе провожавших меня в Европу <...> — приехал, не поленился. То была последняя наша встреча», — вспоминает Юрий Кублановский. После проводов Ерофеев пригласил к себе на Флотскую улицу в гости Евгения Попова. «Квартира меня поразила. Я привык — эти мастерские грязные, — вспоминает Попов. — Но у Венедикта был ухоженный, вполне буржуазный дом. Нормальная мебель, нормальное всё. Подали тарелки, вилки, ложки, и мы стали выпивать».Начиная с осени 1982 года будни Ерофеева скрашивались регулярными занятиями немецким языком, который он изучал еще в студенческие годы в МГУ. «Помню, мы с другом учили немецкий, — вспоминает Марк Гринберг. — Ходили сначала заниматься к одной знакомой, потом разогнались и поступили на заочные курсы на Дорогомиловской. Там выдавали тетради с упражнениями, и Веня очень оживился, узнав это, и сказал: “Давай мне эти упражнения, буду тоже их делать”. И делал довольно долгое время, пока не срывался. К учебе он был очень склонен». Срывы Ерофеева, по-видимому, были связаны не только с пристрастием к спиртному, но и с одним из основополагающих свойств его личности. Наделенный от природы прекрасными способностями, Ерофеев почти всегда быстро, нахрапом, достигал первых блестящих результатов и ими вполне удовлетворялся. Все, что требовало усидчивости и долгого, однообразного труда, приводило Ерофеева в уныние, и он, при всей своей тяге к систематизации, остывал и бросал начатое. Вот что писал о занятиях Ерофеева как раз иностранными языками Владимир Муравьев: «Ни один язык он так и не одолел. Занимался языком пунктуально, говорят, на занятиях немецким в последние годы был первым учеником, это он мог, а чтобы действительно превзойти язык... Ему нужен был близкий барьер, там, где сразу виден результат. Как говорят: “Социализм сегодня”, результат сегодня»[776]
. А Евгению Попову, когда он пришел в гости на Флотскую улицу, Ерофеев признался: «Я решил так: как только тройку получу, тут же прекращаю изучать язык».