Неудивительно, что «под знаком Бродского» в декабре 1987 года прошли сразу два московских литературных вечера, на которые выбрался Ерофеев, — чествование нобелевского лауреата в кафе «Новые времена» и устроенный в память Леонида Губанова вечер в доме культуры «Меридиан». На втором из этих вечеров Ерофеев познакомился с Евгением Евтушенко. Как и у многих современников, ерофеевское отношение к самому прославленному поэту-шестидесятнику не было ровным и однозначным. Так, Виктор Баженов вспоминает, что Ерофеев «из поэтов ценил Иосифа Бродского, испытывал отвращение к Евтушенко и его окружению»[906]
. А вот Лидия Любчикова рассказывала, как Ерофеев однажды «плакал над стихами Евтушенко. Принес его книжку, сел на тахту, читает, восхищенно восклицает, смотрю — заплакал. Смущенно, как ребенок, смотрит на меня, в глазах слезы: “Разве, — говорит, — это не хорошо?” И читает что-то чрезвычайно одухотворенное, но скверно написанное, на мой взгляд. Его тронула до слез доброта какой-то идеи»[907]. В антракте вечера памяти Губанова Ерофеева подвела к Евтушенко Наталья Шмелькова, которая отметила в своем дневнике: «“Вы знаете, — сказал ему Евтушенко, — когда я в Сибири читал “Москва — Петушки”, мне очень захотелось выпить”. — “За чем же дело, — улыбнулся Ерофеев, — тем более, что у меня нет ни одной вашей книжки”. — “А я хочу ваш автограф”, — сказал Евтушенко»[908]. Артем Баденков, как и Наталья Шмелькова, бывший свидетелем этой встречи, вспоминает, что «Евтушенко, который не выступал, очень обрадовался свиданию с Ерофеевым. Потому что кто-то из выступавших его задел в выступлении, и он себя чувствовал не в своей тарелке. А тут вдруг совсем другое отношение». Сестре Тамаре Ерофеев о своем впечатлении от Евтушенко 6 января 1988 года писал так: «Он мне очень приглянулся и потертым свитером, и задрипанным шарфом вокруг шеи, и полным отсутствием обдуманности и театральности в манерах»[909].На вечере памяти Губанова с Ерофеевым познакомился молодой тогда поэт Виктор Куллэ, который так вспоминает о своем общении с автором «Москвы — Петушков»: «Венечка был уже звездой, вокруг него все вились. Он уже от людей как от надоедливых мух отмахивался[910]
, просто очевидно было, что он устал, а еще многим казалось, что, говоря с ним, нужно обязательно громко материться и обязательно предлагать выпить. Я помню (это уже забегая вперед), был литинститутский вечер Ерофеева, и Игорь Меламед торжественно шел по проходу со стаканом... А Веня на него с такой ненавистью смотрел... Как я понимаю, сам по себе акт выпивания для Венечки был делом глубоко интимным, примерно как пописать сходить. Со сцены же странно было бы писать, да? Это уже было бы какое-то нарушение порядка интимности.В гости на Флотскую меня впервые привел Генрих Сапгир[911]
. Был какой-то сапгировский вечер, на котором они с Веней договорились об этом. Соответственно, я доехал до Генриха, и мы уже вместе отправились на Флотскую. Я помню совершенно фантастический по размерам балкон в этой квартире, и там были насаждения, которыми Венечка занимался.Он, как правило, возлежал на диванчике и беспрерывно благоухал валокордином и корвалолом. Это был запах, который для меня прочно связался с Венечкой. Это постоянное питье, в котором содержалось немножко алкоголя, как я понимаю, являлось для Вени суррогатом крепких напитков. Типа нынешних электронных сигарет. А вокруг всегда было много людей. Хотя он и утомился от них, особенно от новых, но почему-то окружал себя гостями. Может быть, один оставаться боялся? Или это был благовидный повод, чтобы не сидеть и не писать “предсмертное” “гениальное” произведение? И вот создавалось ощущение, что его как бы нет, он был такой точкой отсутствия (а он ведь еще не мог к тому же говорить как следует). Но каким-то образом он структурировал пространство вокруг себя. И каждое его “говорилово” поэтому приобретало особое значение. Вдруг раздавался этот искусственный, довольно-таки жуткий голос, и все, замирая, слушали. Кстати, было видно, что он часто экономил слова, ведь говорить, наверное, было трудно. И вот Венечка безапелляционно высказывал свое резкое мнение, свой вердикт, с которым принято было соглашаться. Строго говоря, это был тоталитарный дискурс, не помню, чтобы кто-то осмеливался с Венечкой спорить. Я, разумеется, имею в виду не старых друзей, а таких, как я, — посетителей “храма”. А были в этом “храме” и жрецы. Нужно, впрочем, отметить, что интонационно Веня никогда не был безапелляционен, даже через машинку он ухитрялся говорить, не припечатывая.