Я подошел уже к двери, но она решительно прицепилась ко мне; я оттолкнул ее, но она упала поперек двери. «Теперь перешагни через меня, наступи на меня, если желаешь». – «Кому подражаете вы в этой сцене, Ристори или Люции Гран?» – холодно спросил я. «Гендрик, ты имеешь дух говорить это мне… О! Как ты неблагодарен, – простонала княгиня. – Но скажи мне, – продолжала она, – что, в сущности, произошло между нами? Ничего, ровно ничего… Как неблагоразумен ты, Платон, – и, все еще не вставая с пола, она разразилась громким смехом. – Смейся же и ты». – «Не случилось ничего, а изменилось все, Надежда, – печально ответил я, – теперь я вижу, что ты всегда была женщина, пресыщенная женщина, которая думала только об одном: как удовлетворить свою фантазию и достигнуть своей цели, женщина, которая, как паук, свернулась в своих сетях и только несколько поторопилась выйти наружу. В этой ошибке и заключается как ваше, так и мое несчастье, княгиня. Теперь в глазах моих вы – обыкновенная женщина, а любить обыкновенную женщину я не могу».
«Скажи мне, однако, что вышло из того, что я раз, всего один раз надела женское платье, – снова вскричала Надежда, – ведь я сейчас же могу снять его, сейчас, если ты хочешь. Хочешь? Я опять хочу быть твоим Анатолем и навсегда останусь Анатолем, которого ты любишь и который обожает тебя». – «Нет, – возразил я с глубокою грустью, – Анатоль был олицетворением лунной, душистой ночи, которая испугалась дневного света и навсегда улетела; нет, ты не воскресишь Анатоля!» – «Гендрик, – вставая, сказала Надежда, – разве ты не можешь любить женщину?» – «Нет». – «Разве я некрасива?» – «О, ты красива, – сказал я, с мучительным восхищением глядя на нее, – и еще как красива, но у тебя нет красоты душевной, которая для меня несравненно выше телесной, предназначенной на съедение червям; у тебя нет духа, сродного моему, нет сердца, способного разделять все мои ощущения, и нет ничего серьезного; ты так пуста…»
Она пришла в замешательство; лицо ее пылало; она пожала плечами и сострадательно улыбнулась. «И ты не честна», – прибавил я. «Оскорбляй, обижай меня, – отвечала она мне гордо и спокойно, – ведь я не более как женщина». – «Извините…» Я поклонился и направился к двери. «Останься, – сказала она твердо, почти повелительно, – мы еще не кончили». – «Однако…» – «Я непременно хочу знать, что я сделала дурного?» – сказала она, нахмурив брови; она казалась спокойною, но ноздри ее раздувались. «Так поймите же, что вы похитили у меня мои идеалы. Вы в состоянии засмеяться и сказать: «Идеалы? – у меня давно их нет, не знаю даже, были ли они когда-нибудь, а я все-таки счастлива», но я был счастлив со своими и верил, что женщина может осуществить их, женщина, которая сама духовно полюбит меня и потому не потребует другой любви и от меня. Вы не могли удовольствоваться моими чистыми, святыми чувствами; ваше женское тщеславие возмущалось тем, что вы не возбуждаете страсти, не побеждаете, не лишаете рассудка и не соблазняете…» – «Ты жесток, Гендрик, – прервала меня Надежда, отворачиваясь от меня, – жесток, несмотря на весь твой идеализм. Разве ты не сознаешь, нет, не хочешь сознать, как горячо я люблю тебя?» Она зарыдала и бросилась на подушки дивана.
Силы мои приходили к концу, настал момент, когда что-то демоническое толкнуло меня к ней; я уже готов был упасть к ногам ее, но еще раз преодолел себя и быстро вышел из комнаты.
На улице я почувствовал боль, такую страшную боль, что я едва не вернулся. Послышался крик: она звала меня по имени, – потом все затихло.
Любезная мать!
Ты тревожишься о моих страданиях, и вдобавок о напрасных страданиях. Но будь покойна: я думаю о тебе, и всякая боль затихает в моем сердце. Теперь весьма кстати, что я закоренелый идеалист, – это много поддерживает спокойствие моего духа. Что нет идеалов, я знаю теперь не хуже других, но есть люди, которые носят их в самих себе и которые счастливы своим святым богатством. Да, я спокоен, любезная мать, даже доволен. И я пришел к убеждению, что весь идеализм, вся поэзия заключается в самом мужчине, а не в женщине; женщина же – воплощенная проза; интерес к наукам, к искусствам, выказываемый ею в обществе, – одна игра и тщеславие. По природе преимущественно чувственная, она прежде всего требует чувственной любви от мужа. Она сознает превосходство его разума, его души и характера и понимает, что для того, чтоб быть ему равной, она должна подчинить его себе чувственно; он унижает, оскорбляет ее, если относится к ней холодно, разумно и если он не жаждет обладать ею; она только тогда счастлива, когда она похитит у него то, чем он выше ее, – именно рассудок. Вот чем объясняются внезапная, почти элементарная притягательная сила между двумя полами и едва ли не столь же быстрое охлаждение.