Теперь мы иногда играем с ним в четыре руки на фортепиано. Техника у Анатоля блестящая, и он правильно разбирает, с удивительною уверенностью. Я часто ошибаюсь, и он подсмеивается надо мною, но зато я всегда попадаю на смысл композиции, тогда как Анатоль играет Бетховена совершенно так, как и Оффенбаха. «Моцарт, – почти испуганно сказал он, когда нынче я предложил ему „Марту”, – нет, пусть он остается для церкви, лучше сыграем „Травиату”». Я встал и закрыл фортепиано. Анатоль казался с минуту обиженным, но вслед за тем заговорил о здешнем обществе, весьма остро и умно выставлял всех со смешной стороны, и замечания его были и смешны, и злы. «Как же можешь ты вращаться посреди этих людей и искренно улыбаться им?» – обиженно спросил я. «Боже мой! Я думаю, что иначе и быть не может, ведь это-то и называется светским навыком». – «Я называю это бесхарактерностью». – «Как мог ты произнести такое злое слово», – сказал Анатоль не вспыльчиво, но нежно и тихо, и глаза его наполнились слезами. Мне стало жаль его, и я попросил у него извинения; он сейчас же забыл это, и через несколько минут снова послышался его серебристый смех. А между тем у наших ног разверзлась пропасть, которая ежедневно становится глубже.
Голос Анатоля восхитителен, трели его, что у соловья; нынче он и спел мне
Не знаю, почему нынче мы разговорились о театре? Анатоль видел всех знаменитых актрис в их лучших ролях; он рассказывал мне о Ристори и при каждой замечательной сцене вскакивал с места и представлял мне ее в действии. Так, сыграл он мне ссору королев из
«В сущности, меня забавляет один балет, – сказал Анатоль, – балет с его волшебными декорациями и костюмами в Париже или в Италии. Фантазия моя ленива, и если не возбудить ее блестящей обстановкой, то у нее не будет никакой иллюзии. Не могу я забыть одной Люции Гран, которая танцевала с умом, душою и с поэзией, тогда как ноги ее оставались на втором плане. В балете
Анатоль уже лежал на ковре и так удачно воспроизвел описанную сцену без декораций и костюма, что я был потрясен до глубины души. Какими прекрасными дарованиями наградила его природа, не для него самого, а для других; в других он пробуждает поэзию, совершенно недоведомую его собственной душе. Я понимаю теперь знатного турка, который, отдыхая на своем ложе, заставляет петь и плясать своих одалисок.
На Западе женщину отодвинули от ее настоящего назначения быть рабынею, развлечением мужчины, так как мужчина один есть венец создания,
Вот сцена между мною и Анатолем, переданная слово в слово.
АНАТОЛЬ. Каждый из нас имеет свою любимую книгу; назови мне свою.
Я.
А. Но ведь этот сентиментальный сироп просто глупая дребедень; я еще помню, как в детстве я видел пародию на него, в которой маленький Вертер тащил свой фрак в виде шлейфа.
Я. Но эта книга так проста, так проникнута истинным чувством, так много говорит сердцу, так естественна и простодушна, – и все это соединено с полным пониманием природы! В Германии не найдешь другой такой книги; много у нас говору, много мыслей, но мало поэзии. Шиллер исказил немецкую литературу.
А. Я не понимаю тебя; по-моему, у Гёте праотцовский слог.
Я. Согласен, но только с первого взгляда, так как в его рококо и заключается отчасти его привлекательность, подобно тому как иногда молодое, свежее и красивое лицо девушки выигрывает в пудре.
А.
После того я заговариваю о поэзии и стараюсь доказать справедливость моего воззрения и моих ощущений. Анатоль сперва слушает, потом начинает зевать, прислоняется к спинке дивана, закрывает глаза и наконец засыпает. Я беру шляпу и ухожу; Анатоль просыпается и зовет меня.
– Читай
Вчера я не пошел к нему; нынче он прислал мне письмо в семь страниц; оно переполнено любви и отчаяния; я должен пойти к нему.