Было уже поздно, когда я вернулся домой, но тем не менее я сейчас же принялся за интересное чтение и только тогда положил тетрадь, когда прочел ее до конца.
Письма к моей матери
Дорогая мать!
Я благополучно доехал до места своего назначения и здоров, но одиночество наводит на меня грусть, даже какой-то страх, хотя и совестно сознаться в этом. Ты знаешь, что я облекся в мундир не для того, чтоб разыгрывать героя, а чтоб принести свою лепту на пользу государства, которого считаюсь гражданином. Я страдаю тоской по родине, в особенности же сильной тоской по тебе; тоскую по старой мебели, по каждому темному закоулку нашего дома, по кошке, даже по отцу, который всегда был строг со мною и всегда относился ко мне, как посторонний человек. В первый раз очутился я на чужой стороне. У меня веселая и удобная квартира. Я сделал визит полковому командиру, был и у товарищей; первый был очень сдержан, вторые обошлись со мною с обидной вежливостью. Они дают мне почувствовать, что я вступил в полк с золотой портупеей.
Вот и сижу я один у теплой печки в вечерние часы; малый мой кипятит воду для чая, а я мысленно переношусь к тебе. Мне только стоит закрыть глаза – и сейчас же все оживает в моей памяти. Часы пробили пять. В это время мы пили кофе в твоей комнате. Анна теперь накрывает большой круглый стол, а Мартын стучит чашками; я слышу твой кроткий голос, слышу также, как Альфред и Роман дразнят добрую Анну, – но в эту минуту я не в состоянии смеяться над ее бесчисленными образами, над ее миртовым венком и романической преданностью патеру Серафиму; не посмеялся бы даже над общиною девиц. Сам Мартын, с его комическим влечением к домоправительнице, является для меня какой-то естественной необходимостью; не будь его – остался бы пробел в старом доме. Что поделывает Адам, этот славный Адам, которого я так любил, когда еще был ребенком, что только к нему одному шел от кормилицы и которого называл красивым Адамом, несмотря на конюшенный запах, немытые руки и красное лицо его, всегда покрытое лоском? Но я несправедлив к нему: однажды он вымыл свои руки; это было в тот день, когда он вложил две красные гвоздики в свою петлицу и посватался за Розалию. Не знаю только, помылся ли он в день своей свадьбы. А как поживает Розалия? Добрая душа, не одну слезу запекла она в яблочный пирог, который испекла мне на прощанье. Но я говорю о прислуге и забываю братьев. Добрые, милые братья! Они знают, как я люблю их; это мои первые друзья. Продолжают ли они воевать после моего отъезда? Кто же командует армией в мое отсутствие? Вероятно, они будут искать своего Наполеона; недосчитаются они еще четырех гренадеров и нескольких уланов, – они рассердятся, пожалуй, но я не могу утаить своего проступка: скажи им, что мне жаль было расставаться со своими картонными солдатиками, почему я и захватил некоторых из них с собою, а здесь они стоят на моем столе между книгами и бюстами Лермонтова и Пушкина.
А после кофе я вижу тебя за рабочим столиком, на котором нарисован город и под ним подписано: «С.-Петербург», иначе, конечно, никто не знал бы, что это за город. На тебе надет белый чепчик, а Петербург завален бельем и чулками; напротив столика висит портрет покойной маленькой сестры, а над кроватью твоей распятие и образ Богоматери с младенцем. Но вот стемнело, и прислуга перебралась в просторную комнату без окон, в которой и днем царствуют постоянные сумерки. Анна в тридцатый раз читает вслух «Ринальдо Ринальдини» или историю Иоанна Грозного, а ты в это время всегда завешиваешь клетки твоих птиц, которые все умножаются, вопреки твоему намерению отдать излишних.
Вот и темный зал, в который отец ставил меня на часы и где внезапно оживавшие белые занавеси наводили на меня такой страх, что я опрометью бросался со своего места, – этот прекрасный зал с его голубой шелковой мебелью, красными кактусами и картинами, на которых мне так знакомы каждое дерево, каждый куст.
Отец сидит в своем кабинете, у мраморного стола, и читает; на столе стоят Вергилий, Гёте и Фридрих Великий. Как часто забавлялся я тут, вынимая из ножен коротенькую шпагу этого короля-воина и снова вкладывая ее в ножны. Есть тут и Наполеон, отдыхающий на кресле во время лейпцигского сражения, а рядом с ним небольшой фарфоровый музыкант, играющий на фортепиано. Между окнами стоит грозный рыцарь в тяжелой броне; на стене висят турецкое знамя и панцирь татарского хана, разбитого одним из наших предков во времена Собеского. Тут же висит и монгольская стрела, до которой я никогда не смел дотрагиваться.