На Торчелло приезжаешь ради византийских отголосков собора. Он построен в 639-м, перестроен в 864-м и еще раз в 1008-м, но множество ранних элементов по-прежнему в сохранности. Это одно из тех редких мест, где возникает ощущение невесомости, словно оттого, что все здешнее пространство как бы парит, ты и сам слегка паришь над мрамором и мозаикой пола. Свет здесь использован как материал, он будто дарит свою окраску стройным колоннам, поднимающим здание вверх, и тебя будто невольно тянет вперед, к иконостасу, что покоится на еще более легких колоннах над сплошной мраморной балюстрадой стоящих друг против друга пап и львов. В полу — гробница епископа, фигура из почти текучего камня, спящая в своих одеждах уже тысячу лет. Открывая глаза, он смотрит на алтарь в полукупольном своде из тысяч мелких золотых камешков, фон для высокой, суровой, восточной Марии, а в золотых небесах наискось над ее головой — ангел с диковинно крапчатыми ногами, который крыльями почти касается простой кирпичной боковой стены, отчего возникает впечатление, что здесь мир Византии впервые встречается с миром Венеции, с которым позднее будет сталкиваться куда больше. Сама Мария глядит через всю церковь на внутренний фронтон западной стороны, где изображен Страшный суд. Там она может вновь увидеть себя; стилизованное золотое дитя, которое она в своем золотом куполе еще держит на руках, стало теперь суровым Богом, что с греческим крестом в левой руке правит миром, а над головой его матери глубоко под ним — все в этом храме удвоено — демоны и ангелы заняты взвешиванием душ. Душам, весящим слишком мало, приходится худо, тут безымянные художники-мозаичисты тысячелетней давности постарались на славу. Блаженные стоят справа, у них бесполые бежевые тела с большой запятой на месте пупка, а руками они производят какие-то странные жесты, вероятно на радостях, ведь им не придется изведать судьбу обреченных соседей. Двое по пояс погружены в огонь, третий, мужчина постарше, с благородными сединами и бородой — поверить невозможно, чтобы он вообще когда-нибудь грешил, — более-менее удобно сидит обнаженный в высоких пламенах костра, состоящего из длинных полос красных и черных камешков. Они выглядят странно безучастными, словно каменный огонь неспособен причинить боль, да, наверно, так оно и есть. Ниже куда страшнее, там, в черном мраке вечности, парят черепа без скелетов, а из их пустых глазниц ползут, извиваясь, длинные белые черви. Все это отнюдь не пугает, здесь скорее констатация, нежели угроза: будешь плохо себя вести, тебя ждет вот это. Стена многометровой высоты, на ней изображено целое вероучение — теология, священная история, видение, эсхатология; немало времени проходит, пока усвоишь все, но, когда затем отвернешься, перед тобой вновь куда более привлекательная картина — светлое пространство самой церкви, средигемноморский свет, в котором мгновенно тают вина, кара, искупление я апокалиптические пророчества и который продолжается снаружи в осеннем сентябрьском полудне лагуны. Вероучению, изображенному на стене, в тот миг, когда художники взялись за работу, было лишь чуть больше тысячи лет, достаточно, чтобы прийти к миру образов, который в такой стилистике никогда прежде не существовал, и, словно желая дать себе не только урок истории искусств, но и урок метаморфоз религии, я возвращаюсь на вапоретто к Фондаменте-Нуове и немедля захожу в церковь Джсзуи-ти, где семьсот лет спустя та же религия обратилась к языку барокко, что, пожалуй, весьма иронично, тем более что эта церковь иезуитов названа так же, как и церковь на Торнелло, — Санта-Мария-Ассунта, но все, что там задушевно и исполнено древнего благочестия, здесь экстроверт-но, театрально, являет собою устремленное вовне притязание на власть. Самое красивое, пожалуй, разве что танцующие фигуры высоко по краю фронтона, будто наверху идет фривольная дискотека, где под вивальдиевское «Аллегро мольто», нам внизу неслышное, свингуют святые в развевающихся одеждах. Внутри точно так же. На немецком телевидении ныне передают бегущую строку для глухих, и, пока мне не объяснили, что простым движением можно ее отключить, я некоторое время с увлечением ее читал. Когда преступник вбегает в церковь и, переводя дух, садится, строка сообщает: «он запыхался», а когда затем в церкви звучит орган, надпись заговорщически гласит: «органная музыка». Сейчас преступник я сам, ведь в тот миг, когда я вхожу в церковь, тихо вступает орган. Волей-неволей телезритель во мне тоже думает: «органная музыка», и чувствую я себя так, будто текст для глухих сообщает обо мне. А что при этом я не могу не подумать еще и об Игнатии Лойоле, вероятно, остается незримо. Некогда он учредил орден иезуитов как орден суровый, почти военный, но церковь, построенная здесь его итальянскими последователями, далека от суровости. Это слово должно занимать центральное место, однако гигантских размеров кафедра, сооруженная на середине левой боковой стены, с балдахином, короной и драпировками из складчатых каменных штор с кистями, уже ничуть не похожа на кафедру, с которой провозглашают или трактуют слово Божие, она больше напоминает ложу музыкального театра. Мужчина — всегда мужчина, а не женщина, — каковому должно проповедовать с этого балкона, выступает как оперная звезда, это настолько далеко от простоты Торчелло, что у меня глаза не глядят на потрясающие интарсии и прочее барочное великолепие в огромном серо-белом пространстве, и к полотнам Пальмы Младшего в ризнице я не иду. Голова переполнена, она не в силах совершить новый прыжок через столетия, и немного погодя я сижу в замечательно маленьком темном кафе и слышу самое прекрасное приветствие за много лет. Народу в заведении мало — двое пожилых мужчин с лицами моряков, молодая влюбленная супружеская пара да бармен за стойкой, который болтает с приятелем и как раз только что налил мне большой бокал почти лилового вина и подал мисочку черных маслин. Я определенно единственный иностранец и сижу здесь, обдумывая все облики, какие церковь как институт принимала в ходе двух тысячелетий, и прикидывая, что произойдет дальше, а между тем в кафе входит некий весельчак и со звонким смешком восклицает, ни к кому в особенности не обращаясь: «Buona sera, quasi tutti!» Вместе со мной в маленьком темном зальчике среди больших винных бочек сидят семь человек. Quasi tutti означает «почти все». Кого же он, стало быть, не хочет приветствовать? Комплексов у меня нет, но неужто во мне сразу можно узнать туриста? В амстердамском Старом городе я тоже не выношу туристов, которые вечно путаются под ногами, а в Венеции всё наверняка стократ хуже. Почти всем доброго вечера! Надо будет непременно это испробовать в моем кафе «Иордан».