Мы стоим на крыльце, ждем Джеймса и неловко молчим, не знаю, отчего. Прошлой ночью этой тишины не было, когда после ужина в итальянском ресторане и бесконечного держания за руки, мы удовлетворяли друг друга в постели в позе 69.
Или возьмем предыдущую ночь, когда после милого пикника у озера и бесконечно приятных разговоров за жизнь, мы решили искупаться нагишом? После чего энергично потрахались на свежем воздухе.
Весь отпуск мы только и делали, что разговаривали и трахались, но теперь, когда мы стоим на крыльце и ждем завершения отпуска… теперь ничего? Просто молчим и испытываем неловкость…
Хотя… ставя здесь знаки вопроса, я лицемерю. То есть… да ладно. Я знаю, почему нам неловко, и это не касается нашего грязного секса. Ему не стыдно, и я точно знаю, что он хочет увидеть меня снова.
Но, к сожалению, причина, почему я это знаю, кроется в одном слове, которое он повторяет пугающе часто, а я сказать
— Боже, вы ведь не просто трахаетесь, а?
Я вся покраснела, стыд, которого я так боялась, заполонил меня за долю секунды до того, как он заулюлюкал и сказал:
— Ты влюбилась! Мэллори влюбилась! Мэллори влюбилась!
После этого весь стыд испарился, и его заменило нечто другое.
Головокружение. Думаю, это называется головокружение, — когда я осознала, что он, возможно, прав. Я не испытывала этого к Дейву Требеки, после того, как мы год пробыли вместе. Или к Стюарту Уокеру — после двух лет.
Но я чувствую это к Арти через… три недели. А он терпеливо ждет, когда я об этом скажу, я это знаю. Он даже кладет мне руку на талию и заводит разговор о том, куда можно сходить в выходные, только чтобы разрядить обстановку.
В конце концов я не
Джеймс и Люси, например, уже занимаются. На днях они вместе читали газету, и все, о чем я думала, глядя на них в этот момент:
Потому что он бы стал. Еще как! Он, по правде говоря, не может постоянно просить от меня чего-то грязного и непристойного или хотя бы все время намекать, что он возбужден. Просто он уж слишком счастлив, когда мы говорим о нормальных вещах в отношениях. Словно он уже знает, какими они должны быть.
В отличие от меня — я знаю только, как неловко поднять на него глаза, а потом выдавить из себя что-то вроде:
— Знаешь, я тоже.
Везет еще, что он меня понимает. Он, как и я, распознает намеки почти по азбуке Морзе. Он накрывает стакан, и я понимаю, что он ждет большего, нежели поцелуи на диване. Я накрываю стакан, и он говорит:
— Я знаю.
Только он все так не оставляет. Он не позволяет мне ограничиться нечеткими сигналами и полужестами, потому что в конце концов я же ему не позволяла. Я подталкивала, склоняла и упрашивала его на это, и, очевидно, он достаточно умен, чтобы поступать со мной так же.
— Но думаю, тут нелишне уточнить. Что это такое?
— Забота?
Он отворачивается к дороге, улыбаясь лишь одной стороной рта. Рука на моей талии вдруг соскальзывает и оказывается у меня под свитером.
— Хмм, хорошая попытка. Однако не
— Может… может, я могла бы сказать: ты мне правда очень нравишься.
Он кивает, это так напоминает мою собственную реакцию, когда я заставляла его сказать «член», или «вагина», или «кончить». Его реакции — почти как эхо, и, думаю, он об этом знает.
Потому что он подонок. Ох, он подонок. Он мой злейший враг, и я ненавижу его больше, чем кого-либо во всем мире.
— Это… хорошо. Но я думаю, ты можешь куда лучше.
— Начинается на «л»?
— Возможно.
— Можно я произнесу по буквам?
Его рот растянулся в улыбке, и, когда он повернулся ко мне, клянусь богом, я растаяла. От мысли, каким жестким мне казался его взгляд, до того как все это началось, и какой он теперь теплый, мягкий и наполненный любовью.
Я хочу обнять его голову, но в конце концов делаю нечто куда менее безумное.
— Я люблю тебя, — говорю я, и мне практически не приходится прилагать усилий.