Известие о зверском убийстве слабоумного приятеля Настя восприняла без истерики. Но это была лишь видимость. Настя замкнулась. Большей частью она лежала на кровати лицом к стене. От обеда и ужина - отказ. По обычаю почти всех виноватых я сердился не на себя, а на нее, убеждал, что «жизнь продолжается», что морить себя голодом не следует и что плод, который она носит в своем чреве, никоим образом не должен отвечать за чужую подлость, испытывая перебои в питании.
- Сережа, - тихо сказала Настя, с головой уходя под одеяло. - Меня от нас тошнит.
Я не находил себе места. Я двигал стулья, садился на них, вскакивал и бегал по комнате. Я стоял у окна и смотрел на заснеженное поле, за которым виднелась темная и узкая, словно грязь под ногтями, кромка леса. Я пробовал печатать. Я напечатал слово «сука» двенадцать раз. По числу апостолов. По количеству цифр на ходиках с бронзовыми сосновыми шишками, напоминавшими ручки от скакалок. Мытарства мои закончились утром, когда явился Гаврила Степанович с горячим бульоном в глиняной чаше, расписанной васильками.
- Подъем! - скомандовал Обрубков.
И Настя поднялась. Завернувшись в теплую шерстяную шаль, она выпила содержимое чаши.
- У тебя отгул? - обратился егерь уже ко мне.- Тогда отправляйся на дальнюю. Второй день Скотина не кормлена.
Безропотно я тронулся в путь. Все те же двенадцать километров полем и лесом. И, наверное, каждый из них был отмечен словом «сука», нацарапанным лыжной палкой по твердому насту.
К моему запаху кабаны успели привыкнуть. Стоя в отдалении, они терпеливо дожидались, пока я окончу свою работу.
- Ясли, полные зерна, отпустила вам страна, - бормотал я, таская ведра с рожью от вышки до корыта, - но она вас не отпустит дальше леса ни хрена.
Так я себя успокаивал незатейливым хореем.
На обратном пути я завернул к долгожителю Сорокину, прикупив у торгующей на дому продавщицы Дуси пару бутылок по 0,7 и переплатив за них по двадцать копеек. Сорокин жил бобылем в конце верхних Пустырей напротив Настиного дома, так что мне до него пришлось махнуть еще около версты. Но, как говорится, для бешеной собаки семь верст - не крюк. И уж чего-чего, а бешенства мне хватало.
- Пароль умер, - сказал я, предъявляя неистребимый портвейн хозяину проломленного крыльца и двери со щелями, заделанными паклей. - Да здравствует пароль.
Минут через пятнадцать Сорокин уже выкладывал мне тайны мадридского двора.
Рекомендации, которые старый большевик щедро раздавал своим односельчанам, чем-то напомнили мне монолог Собакевича с его характеристиками в адрес жителей уездного города N.
- Шкурник. - Это про Алексея Петровича. - Жирует, гнида. Я таких одной левой раскулачивал.
- И Обрубков тоже?
- Что - Обрубков? - Дед сразу насторожился. Обрубков был единственным, кого он случайно или нарочно пропустил в своем выступлении. Обрубкова и еще Паскевича.
- У него как раз левой руки недостает, - заметил я. - Стало быть, тоже раскулачивал, да не хватило ему вашей сноровки. Вот и пострадал за голь перекатную, верно?
- Не верно! - Сорокин затолкал в беззубую пасть щепоть соленой капусты. - И Матвей Ребров - тот еще жук. Но - тайный. В носках у него облигации зашиты. Дуське вообще надо с конфискацией давать.
- Ну, а вепрь? - Я попытался зайти с другой стороны. - Он что, в самом деле неуязвим?
- Марксизм отрицает, - поморщился мой собеседник. - Неуязвимых у нас нет. Возьми того же Павлуху. С детства меня шпынял. Кому на брата пожалуешься? Ну и… А когда я женился, он сразу клинья к моей покойнице подбил. И вплоть до мобилизации. Но на фронте я волевую школу с отличием окончил.
Все, что происходило со мной и вокруг меня и Пустырях, казалось мне чудовищным абсурдом. Вообще - зачем надо было убивать Никешу? Из чувства мести? Глупо. Для Алексея Петровича - глупо. Сумасшествие, допустим, не лечится, но и спрос с дурачка иной, нежели чем со злодея. А татарина зачем? «Нет, здесь весомее причина», - предаваясь размышлениям, я почти уже не вникал в болтовню Сорокина, когда слух мой выхватил знакомую фамилию Унгерн.
- …И тут на передовой этот бес Унгерн со своими айсарами объявился. Аккурат у нас в сотне митинг шел. Да у нас ли одних?! Весь фронт митинговал! А тут он: «Кто сказал - повернуть штыки?!» Не успели дернуться, как в груди Шаповалова, рабочего из солдат и комиссара нашего, штык его собственной «моськи» торчит, а мы все под арестом. Еще в шестнадцатом было. Унгерн тоже неуязвимым считался. Погодя всю Монголию на колени поставил. До того как реввоенсовет к нашему доктору Обрубкова послал. А и то сказать: хочешь к своим? Докажи революции, что достоин.
- Какому доктору? - Прикусить бы мне язык, да все мы задней датой умны.
- Но Тимоха Ребров, конечно, хват! - Сорокин мигом перевел стрелки на местное время. - Брательника в погребе запер! У Гаврилы-то погреб с отоплением, как немецкий блиндаж, а Семен чуть в эскимоса на палочке не превратился!
Сорокин фальшиво хихикнул. Глаза его бегали. Оба мы понимали, что он сболтнул что-то лишнее, и я попытался его дожать.