Снова наступила тишина, перебиваемая лишь тихими стонами больной и её тяжёлым, неровным дыханием. А в углу комнаты мерно тикали старые напольные часы с большим циферблатом, который вздымался при каждом качании маятника, как грудь больного при дыхании.
И снова потянулись долгие, тоскливые часы ожидания; уже пробило двенадцать. Вдруг отворились ворота, и по проходу зашагал Хайнц в сопровождении какого-то мужчины; значит, он привёз врача, и даже быстрее, чем мы ожидали.
Илзе вздохнула с облегчением и подала мне знак, чтобы я освободила место у кровати; я осторожно вытянула онемевшую руку и бережно опустила бабушкину голову на подушки. Она, казалось, дремала; во всяком случае, она никак не отреагировала, когда дверь отворилась и прибывшие вошли в комнату.
Это был старый священник из соседней деревни, в полном церковном облачении; за ним, сдёрнув с головы шапку, почтительно следовал Хайнц. Священник, в чёрной сутане и с молитвенником в руках, выглядел очень внушительно. Но Илзе вскинулась, как будто она увидела призрак; она кинулась к ним, подавая знаки, чтобы они ушли, но было уже поздно – в этот самый момент, словно почувствовав на себе взгляды вошедших, бабушка открыла глаза.
Я отшатнулась – так резко напряглось её лицо, только что такое расслабленное и спокойное в моих объятьях.
– Чего хочет этот поп? – выдохнула она.
– Дать вам утешение, в котором вы нуждаетесь, – мягко ответил старый священник, нисколько не смущённый её грубым обращением.
– Утешение? … Я уже нашла его в невинном детском сердце, в любви, которая не спрашивает: во что ты веришь? И что ты мне за это дашь?... Леонора, дитя моё, где ты?
От тоски и нежности в её голосе у меня сжалось сердце. Я быстро встала у изножья кровати, чтобы она меня видела.
–
Священник поднял руку, словно хотел что-то сказать, но она продолжала с лихорадочной страстью:
– И этим бичом вы стегали меня и прогнали меня с вашего неба, твердя при этом: твой отец, еврей, который дал тебе жизнь, твоя мать, еврейка, что выкормила тебя, прокляты вечно!.. Мой отец был мудрейший человек. Он собрал и сохранил в своей душе огромные знания – и всё это пропадёт в аду, в то время как духовные инвалиды, которые никогда не думали и ни во что не верили, безо всяких усилий попадут на небо, где пытливым душам обещаны ясность и истина?.. И мой отец – продолжала она – разламывал свой хлеб и раздавал голодным, говоря при этом, что левая рука не знает, что творит правая… Он презирал грех и ложь, жадность и высокомерие, прощал оскорблявшим его и никогда не мстил за то, что ему причинили – он от всего сердца любил Бога, господа своего, любил от всей души, – и он должен томиться в аду до скончания времён, только потому, что ему на лоб не лили крестильную воду?.. Я хочу туда, где он – я возвращаю вам ваше крещение! Берите себе своё небо – вы продаёте его достаточно дорого, тираны в чёрных одеждах!
С глубоким состраданием на мягком лице старый священник подошёл ближе к кровати; но никакое примирение больше не было возможно.
– Оставьте – я всё сказала! – промолвила она решительно и отвернула лицо к стене.
6
Так же тихо, как и вошёл, священник покинул комнату. Я невольно последовала за ним. Конечно, бабушкины слова убедили меня, что по отношению к ней когда-то была совершена ужасная несправедливость, но мне было до боли жаль старого священника, который благословлял меня в церкви. Он был мягким и добрым, он был не из тех, кто довёл до безумия несчастное дитя еврейского народа; он, добросердечный старик, по своей воле неутомимо прошагал ночью большое расстояние, чтобы дать больной церковное утешение.
– Господин священник, – сказала ему Илзе, когда они оказались в проходе, – вы не думайте, она в этом не виновата, она приняла крещение, и тот, кто её крестил, был таким же добрым и милосердным, как вы, и она была хорошей христианкой… И однажды появился один – он-то во всём и виноват – который в своём рвении и усердии бесконечно проклинал и осуждал. И выходило, что все неприятности и несчастья в семье – это божье наказание! Это и отняло у неё разум – вот тот во всём и виноват!