Либретто гласило: «Юная Либертина живет в семье распутного отца Женераля и мачехи Фанфатины и совсем не знает родительской любви и заботы. На празднике она встречает Орсиньо и влюбляется в него. Орсиньо – революционер, и он борется с такими, как Женераль. Вместе с друзьями он постоянно нарушает планы Женераля и собирает сторонников. Фанфатина узнает о чувствах падчерицы и все рассказывает Женералю. В гневе он отрекается от дочери и выносит ей приговор в деле о пособничестве повстанцам, отправляя на гильотину. Но Орсиньо прибывает вовремя на площадь, спасает любимую, поднимает народ и свергает свору Женераля. Справедливость и любовь торжествуют!» Конечно, это было закрытое либретто, о котором знали только Оливье и его маленькие артисты. Впрочем, Ле Гри мог предвидеть то, что случится в день премьеры, а Юрбен мог бы и догадаться по строчкам, которые пел хор, что Оливье набедокурит:
– тем не менее лихо запевали старики по просьбе Оли. Эти двое отчего-то поддерживали его юношеский запал и своеобразный бунт против отеческой цензуры. Поэтому, когда во втором акте Либертина прямо на площади сорвала с себя алое платье, которое Фанфатина велела ей надеть в знак падения ее матери, и вскинула разорванный подол над головой, как знамя, мастер Барте разочарованно покачал головой и ушел из-за кулис. А когда Орсиньо выдернул возлюбленную из-под гильотины в последний момент, и острое лезвие обрубило их нити, но жизнь не покинула влюбленных – напротив, они пустились в пляс, ничем, кроме чувств, не связанные, – все зрители поднялись со своих мест. Одни вскочили, чтобы освистать и немедленно покинуть зал, но большинство рукоплескали, кричали «Браво!», «Я люблю тебя, Орсиньо!» и «Ты прекрасна, Либертина!» Когда Оливье вышел на поклон, в него полетели цветы из лент в оттенках революционного триколора – красных, желтых и фиолетовых. Маленькая революция в искусстве – его фокусы с самостоятельными марионетками – была созвучна с настроениями в городе. Аплодисменты не стихали около десяти минут. Но министр культуры, несколько почтенных джентльменов и мастер Барте уже покинули зал и оставили Оливье с его благодарной публикой.
Вечером в номере они не разговаривали, но было заметно – мастер жалеет, что не поселил сына отдельно. Оливье сдался:
– Скажи что-нибудь! Отругай, пожури, укажи, что исправить! Все лучше, чем дуться!
Мастер Барте демонстративно складывал новую кукольную одежду и плямкал, попивая вечернюю порцию кофе.
– Пожалуйста! Ты мне очень нужен, но я не буду извиняться, – уже тише попросил Оливье.
Смирение повернуло к нему отца. Мастер Барте сказал:
– Ты слишком взрослый для своих лет и всего, что делаешь.
Оливье вникал, всем видом изображая заинтересованность, и тогда Барте продолжил:
– Ты взял такой темп, что стремглав сгоришь. Жить нужно постепенно, а не выкладываться, сгорая, неважно, на сцене, на баррикадах, куда тебя еще дальше занесет… Нельзя. Я не только твой отец, я твой мастер. Учителей положено слушать. А я тебе разъяснил, что можно, а что нельзя.
– «Нельзя» говорят цензоры, – пробурчал под нос Оли.
– А «все можно» – дураки, – парировал отец. – У всего есть границы. Есть такие рубежи, где заканчивается земная любовь и начинается искусство. И есть такие, где искусство заканчивается, и начинается политика.
– Хочешь сказать, между любовью и политикой стоит искусство? – Оливье говорил, разглядывая кукол, еще не рожденных, но уже имеющих свои черты – отдельно волосы, отдельно торс, отдельно недорисованное лицо.
– Ты ничего не понял, – подбоченился мастер. – Здравый смысл – вот что определяет все в этом мире. Ты что садился писать? Пьесу или манифест? Не знаешь, да? А надо было знать, когда только брался за работу!
Оливье принялся расчесывать прядь волос, подготовленную для парика.
– Я плохо ее сделал – свою работу?
– Да, – беспощадно ответил мастер.
– Я написал плохую пьесу?
– Ты написал хороший манифест.
– Но мне рукоплескали! – Оливье обернулся к отцу, и тут же получил от него легкий подзатыльник.
– Возгордись мне еще! Рукоплескали не драматургу, а крикуну. Вот и все.
Оливье даже не обиделся на отцовский жест. Он вернулся к локону. Он различил крашеную шерсть горной козы.
– Мне чего-то не хватало… Я это понял. Чего? – Он упорно добивался мастерского разбора, и Барте откликнулся.