А потом случается всё. Вскоре после полудня происходит нечто безумное. Один вид простых клеток порабощает несколько других. Ядра обретают мембраны. Клетки обзаводятся органеллами. То, что было одиночным кемпингом, превращается в город.
Проходит две трети дня, когда пути животных и растений расходятся. И живые существа по-прежнему одноклеточные. Сумерки наступают раньше, чем начинает развиваться сложная жизнь. Все крупные создания появляются поздно, после наступления темноты. Девять вечера — медузы и черви. Затем случается прорыв: кости, хрящи и взрыв разнообразия форм. Проходит всего один миг, и возникает раскидистая крона с бесчисленными новыми ветками, крупными и тонкими, устремленными во всех направлениях.
Растения выходят на сушу незадолго до десяти часов вечера. Затем насекомые, которые мгновенно взлетают. Мгновением позже из приливной грязи выползают тетраподы, несущие на своей коже и в кишках целые миры из более древних существ. К одиннадцати динозавры успевают отыграть свою роль и оставляют млекопитающих и птиц хозяйничать на планете еще час.
Где-то в эти последние шестьдесят минут, высоко в филогенетической кроне, жизнь обретает самосознание. Существа начинают размышлять. Животные учат детенышей пониманию прошлого и будущего. Изобретают ритуалы.
Современный — в анатомическом смысле — человек появляется за четыре секунды до полуночи. Первые наскальные рисунки — через три секунды после него. А за тысячную долю оставшейся секунды жизнь разгадывает тайну ДНК и начинает рисовать древоподобную схему самой себя.
К полуночи большая часть земного шара превращается в пахотные земли, которые нужны единственному виду, чтобы прокормиться. Вот тогда-то древо жизни опять становится чем-то другим. Вот тогда-то гигантский ствол начинает крениться.
НИК ПРОСЫПАЕТСЯ В ПАЛАТКЕ, лежа головой на земле. Но земля мягкая, ничем не хуже подушки. Почва под ним на глубину нескольких футов — это иголки, множество опавших, умирающих иголок, которые прямо под его ухом превращаются в новую микроскопическую жизнь.
Ника разбудили птицы. Они всегда так делают, эти ежедневные пророки забвения и вспоминания: поют, выкладываясь без остатка, еще до того, как забрезжит рассвет. Он им благодарен. Из-за них у него каждый день есть фора. Он лежит неподвижно во тьме, голодный, и слушает, как птицы обсуждают жизнь на тысяче древних диалектов: препирательство, война за территорию, раздумья, похвала, радость. Утро холодное, туманное, и ему не хочется вылезать из спального мешка. Завтрак будет скудным. Еды осталось всего ничего. Он уже несколько дней идет на север, скоро придется найти город и пополнить запасы. В пределах слышимости есть дорога, по которой снуют грузовики, но звук абстрактный, приглушенный, далекий.
Он выползает из нейлонового кокона и смотрит по сторонам. Первый слабый намек на рассвет очерчивает деревья. Они здесь не такие высокие, кроны поскромнее — все продумано на случай сильных снегопадов. И все-таки происходит то же самое, что всегда. Покачивание стволов, шелест шишек, то, как ветви касаются друг друга кончиками, терпкий, цитрусовый аромат хвои — все это возвращает ему кристально чистую ясность, которая еженощно ускользает.
— Рано утром![89]
Его безумное пение вливается в рассветный хор.