В шайке отсутствуют стабильная ролевая структура и иерархия, поэтому присоединиться к ней могут совершенно незнакомые люди. Все участники группы соревнуются в быстроте, смелости, жестокости, и часто в составе шайки преступления совершают люди, которые при иных обстоятельствах на них никогда не отважились бы. Но «у шайки нет совести, и она освобождает индивида от принуждения морали. Она является социальным движением, которое позволяет убивать без чувства вины». Примеры еврейских погромов, приведенные выше, позволяют согласиться и с утверждением автора о том, что симпатии зрителей всегда относятся к преступникам и никогда – к жертвам насилия. Преступники в этой ситуации являются господами, которых зрители внутренне боятся. Сочувствие и сострадание к жертвам исчезают, как и чувства стыда и вины, как угрызения совести. «Преступник действует как представитель зрителей. Он выполняет только то, что они хотят».
Насилие, творимое шайкой, отличается от других форм коллективного насилия. У него нет цели, и оно не является средством достижения какой-либо цели. Жестокость – насилие ради него самого, насилие как таковое. Кроме того, «в процессе резни изменяется структура шайки. Действие становится самоцелью. Наступление оканчивается, жертвы окружены и больше не могут спастись… Некоторые размышляют, как можно найти новые жертвы или продлить мучения. Зрители доносят на других жертв, предают спрятавшихся, требуют еще более ужасных пыток». Охота на людей может быть начата под влиянием образов врага, слухов или ненависти, но для течения самой резни такие эмоции не являются необходимым условием. Жертвы являются только телами, объектами пыток, и каждое новое злодеяние, каждый новый убитый повышают возвышенное чувство собственного отсутствия границ, безграничной свободы.
Наконец, Вольфганг Зофский считает, что шайка обладает очень большой притягательной силой. Ведь в шайке самый малодушный человек внезапно обретает вседозволенность, путем насилия удовлетворяет все свои желания, и она становится для него олицетворением личной целостности, социального равенства, абсолютной свободы[500].
Наверное, части вермахта на Восточном фронте действительно превратились в шайку убийц, насильников и мародеров. Война на востоке породила у всех военнослужащих, от генерала до рядового, чувство тотальной власти, доля которой доставалась каждому: любой солдат мог ограбить дом еврея, издеваться над ним, безнаказанно убить его. Это могло использоваться для улучшения настроения, снабжения или оснащения и в конечном счете – для повышения шансов на собственное выживание. Письма и дневники немецких солдат показывают, что кое-кто из них с первых дней войны против Советского Союза осознавал как извращается их мораль. Один немецкий военнослужащий писал из Лемберга 19 июля 1941 года: «Они больше не люди, они носят белые повязки, они евреи… они дичь, с которой следует разделаться без разрешения на охоту. Эти люди – даже меньше, чем дичь. А дичь надо убивать, как положено на охоте. Здесь больше нет закона, больше нет права. И нет больше права человека, человеческого права»[501].
Американский историк Омер Бартов пришел к выводу о том, что большинство немецких солдат зимой 1941–1942 гг. были вынуждены вести позиционную войну, которая напоминала Западный фронт во время Первой мировой войны. Будучи не в состоянии продолжать тактику блицкрига, руководство вермахта согласилось с Гитлером в том, что армия ведет борьбу за выживание, «мировоззренческую войну», которая требует полной внутренней отдачи, чтобы бороться с потерей технического превосходства путем более сильной политической индоктринации войск. Тем самым военное командование готовило почву для возрастающего ожесточения солдат. «Внутреннее противоречие между техникой и мифологией, организацией и идеологией, расчетом и фанатизмом представляло собой важную связь между вермахтом, режимом и обществом Третьего рейха и освободило в армии огромную, хотя и разрушительную энергию».
Кроме того, считает Бартов, из-за огромных невосполнимых боевых потерь и быстрых перегруппировок боевых подразделений распалась первичная группа – гарант внутренней сплоченности германской армии. В самосознании солдат общество делилось на две враждебные категории: мы и они. Идентификация с одной группой и ненависть к другой покоились на идеологической абстракции. Доверительные личные отношения могли только ослабить убежденность солдата, так как они открывали ему несовершенство людей собственной группы и человеческое лицо противника[502].