В палате, да и не только в палате, Катю уважали и слушались. Небольшого роста, коренастая и крепкая, она была похожа на мальчишку-подростка. Круглое веснушчатое лицо, коротко остриженные светлые с рыжинкой волосы, почти незаметные брови над золотисто-карими глазами. По возрасту едва ли старше остальных, Катя всеми командовала. Но делала это ненавязчиво, не потому, что ей нравилось командовать, а скорее по необходимости. Просто так уж получилось само собой, иначе было нельзя: с ней считались, делились горестями, спрашивали ее совета, искали поддержки и даже ожидали от нее твердых указаний, как решить ту или иную жизненную проблему. В свои неполные двадцать два года Катя уже многое пережила и перевидела. Отправившись на фронт в первые дни войны, она почти непрерывно находилась на передовой, в пехоте, была четыре раза ранена, имела несколько боевых наград.
В тот день, о котором идет речь, еще перед завтраком Тася попросила:
— Кать, ты меня сегодня покорми, а?
— Что за вопрос, подружка! — отозвалась Катя, заметившая, что утром Тася встала хмурая и неразговорчивая.
За завтраком Тася машинально, с отсутствующим видом проглатывала все, что давала ей Катя, молчала и напряженно думала. Катя не мешала ей думать, надеясь, что в конце концов Тася придет к правильному решению. Не так-то легко убедить ее. Другое дело, если она сама…
И действительно, за обедом, проглотив последнюю ложку супа, Тася вдруг пронзительно, с каким-то отчаянием глянула на Катю и, набрав в легкие побольше воздуха, скороговоркой произнесла, будто боялась, что уже в следующий момент не решится на это:
— Может, напишем ему сегодня? Давай напишем, пусть все знает…
Огонек, загоревшийся в Тасиных глазах, готов был вот-вот погаснуть, и Катя, опасаясь, как бы она не передумала, без промедления, но спокойно и невозмутимо сказала:
— Что ж, напишем. Долго, что ли…
И сразу огонек лихорадочно заметался. Побледнев, Тася с беспокойством смотрела на Катю, не веря, что решилась на такое.
— Слышь, Ванда, — обратилась Катя к Тасиной соседке по койке, — дай пару листиков бумаги.
— Сейчас? — с удивлением спросила Ванда, подняв глаза от тарелки с супом.
Вместо ответа Катя выразительно взглянула на Ванду, и та поспешила достать из тумбочки папку с чистой бумагой, которой снабжала всех подряд. Но когда на тумбочке появились листки белой бумаги и карандаш, Тася нервно заерзала на стуле, поглядела на свои перебинтованные, неестественно короткие руки и, поморщившись, как от зубной боли, бросила:
— Нет. Не надо!
Катя не выдержала:
— Ну и дура! На, лопай второе!
Покраснев от волнения, она резко подвинула тарелку ближе к Тасе и, отвернувшись, осуждающе хмыкнула. Но уже в следующее мгновение спохватилась, подцепила вилкой картофелину и протянула ей, дружелюбно глянув в лицо.
— Подумай, подружка… Зря ты так. Потом жалеть будешь.
Тася промолчала, уйдя в себя, как улитка в раковину, и Кате стало ясно, что и на этот раз ее не уговорить.
Уже четвертую неделю Тася не отвечала на тревожные письма, приходившие с фронта от Виктора, летчика, которого она любила. Сообщив ему однажды, что лежит в московском госпитале, что ее ранило осколками мины, она решила больше не писать. Совсем не писать. Никогда… Нет, не могла она сказать ему, что ее не просто ранило, что у нее нет обеих рук. И все же она порывалась иногда рассказать Виктору обо всем, что с ней стряслось, понимая, что рано или поздно придется это сделать, но каждый раз пугалась и оттягивала страшный момент.
— Слышь, Тась, — продолжала Катя осторожно, — а если я ему от себя — так, мол, и так… Да не бросит он тебя! Это же с каждым на фронте может случиться!
Тася энергично мотнула головой:
— Нет!
Прислушиваясь к разговору, Ванда решила поддержать Катю — о судьбе Таси беспокоилась вся палата.
— Ты не права. Он ждет — значит, надо писать. Все-все писать. Он же любит тебя!
С болью в голосе Тася горячо заговорила:
— Любит… Напишу все, как есть, и перестанет любить!.. Да и не жена я ему… И слава богу! Кому я такая…
Она умолкла, прикусив губу, чтобы не расплакаться, и Катя поспешила поднести к ее рту котлету, сердито проворчав:
— Ты давай жуй быстрее! Подумаешь, разнюнилась! А ну, Ванда, погадай-ка ей!
Сидя на койке, Ванда здоровой рукой пошарила под подушкой, достала карты и, помогая себе другой, на перевязи, стала аккуратно раскладывать на одеяле.
— Была у тебя великая радость, а после — великое горе, — начала она с таинственно-загадочным видом, произнося слова чересчур отчетливо.
Изящная, с пышными каштановыми волосами радистка из Войска Польского, когда поляки ехали на фронт, оступилась, упала с поезда и сломала руку. Теперь кость уже почти срослась, и Ванда надеялась скоро вернуться в свою часть.