И вот что странно: за мильярдную долю секунды до девятого глотка мне, типа того, даже как-то постепенно-понемногу начинает нравиться Элла, не спрашивайте почему. На меня накатывает подряд три-четыре волны насчет того, какое она, по сути своей, несчастное заёбанное существо и как ей, наверное, хочется, чтобы кто-нибудь просто обратил на нее внимание. Понятное дело, что я под газом. Но на какой-то миг я даже успеваю проникнуться к ней, к растрепанным соломенным волосам и к теплому запаху стоящих вокруг кустов. И даже рука у меня как-то сама собой задевает ее бедро, так что волоски на тыльной стороне встают дыбом. А она все ерзает, пока, возле самой земли, не показывается у нее между ног маленький белый треугольник. Но в этот самый момент от земли веет сквознячком, и с этим сквознячком приходит запах, ну, что-то вроде салями, или типа того; меня передергивает, и я откидываюсь назад. Я честно пытался не морщиться, но, судя по всему, у меня это не очень получилось. А она заметила. И тут же свернулась в тугой такой узелок.
– Берни, а почему ты ко мне не пристаешь? Ты что, привык
– Да иди ты. Просто мне вдруг пришло в голову, что ты слишком маленькая, чтобы заниматься такими вещами.
– Ко мне пристают парни, которые тебя старше раз в пять.
– Ага,
– Например, Дэнни Нейлор.
– Ага,
– А вот и правда, между прочим. И он, и еще целая куча других.
– Да
– А мистер Дойчман, он бы мне за это даже
– Блядь, Элла, мистеру Дойчману, ему же, наверное, от роду лет восемьсот.
– А какая разница, он старше тебя, и все равно, он дал бы мне за это денег.
–
– Просто один раз я шла мимо, а он угостил меня колой и потрогал немного, вот здесь, за попу…
Даже и в голову не берите. У всякого человека, знаете ли, существуют свои представления о гордости.
Ближе к вечеру я начинаю пробираться к дому, по овражкам и нехоженым тропинкам, бойко оглядывая окрестности на предмет рыскающих вокруг легавых и мозгоклювов. Я рад, что матушка у бабули – будет ей и с кем поболтать, и чем перекусить, пусть даже макаронами с сыром, но и то лучше, чем ничего. Видите ли, я не явился на свидание с Дурриксом, и потому больше мне в городе делать нечего. А если бы матушка сидела дома и шмыгала носом, я просто не смог бы уехать, и все. Ну, так я запрограммирован. На подходе к дому я уже дозреваю до необходимости отзвониться бабуле и сказать матушке, что с работой вышел облом – ну, снять с души грех, в качестве отходного жеста доброй воли. Но стоит мне переступить порог родного дома, и я тут же слышу знакомые подвывания, которые ни с чем не спутаешь. Моя старушка вернулась. И рыдает вовсю. Я застываю на месте, как примороженный, как будто она вдруг возьмет и не обратит на меня внимания. Как же, и она не просто обращает внимание, она зычно прочищает горло и переходит на новый уровень звучания. Вот вам моя матушка во всей ее красе: стоит появиться зрителю, и горе тут же становится вселенским. И, что самое странное, на меня это действует. Прежде всего по той причине, что ей приходится прибегать к таким вот шитым белыми нитками прибамбасам, чтобы хоть как-то обратить на себя внимание.
– Что случилось, ма?
– Шнфф, сквуссс…
– Ма, что стряслось?
Она хватает меня за руки и заглядывает в глаза, снизу вверх, как мультяшный котенок из календаря, которого переехал гусеничный трактор: вся такая изжеванная, и с капелькой слюны между губами.
– Ой,
Во мне возникает знакомое киселеобразное чувство, верный предвестник того, что надвигается трагедия и что это всерьез. Единственное, чего я не забываю принять во внимание: моей старушке иногда просто
– Ой, Вернон, теперь нам с тобой
– Мама, успокойся – это насчет ружья? На секунду ее глаза проясняются.
– Ну, в общем, нет. Как выясняется, в субботу они нашли у Китера целых
– Так в чем же дело?
Она опять разражается рыданиями.
– Я сегодня утром пошла получать проценты по инвестиции, а компании больше не существует.
– Той, про которую тебе сказал