Читаем Верный Руслан. Три минуты молчания полностью

Кеп не ответил, отошёл. В трубе опять свистнуло.

– Нету, нету связи, – сказал кеп в трубу. – Да и чего людям надоедать. Делают что могут… Да я не нервничаю. Это тут некоторые… Шотландцу вот хотят помогать… Я и говорю, ополоумели.

«Дед» вдруг шагнул к нему, отодвинул, сграбастал трубу обеими руками.

– Слушай-ка, Родионыч. Это Бабилов с тобой… Не гнети человека. Я с тобой не собирался говорить, нам не о чем. Но приходится. Не гнети ты его. Он себя потерял – с тех пор как ты на судне. Зачем ты из него дерьмо делаешь? Я тебя прошу, и все тебя просят…

Труба не дослушала, заверещала. «Дед» поморщился, взял у кепа свисток и заткнул её. Труба тут же свистнула. Тогда «дед» вынул свисток и вместо него затолкал ветошь, которой он руки обтирал.

– Грубый ты, – сказал кеп жалобно. – Ты хоть кого-нибудь уважаешь?

Я вспомнил про компас – картушка у меня сильно залезла вправо – и завертел штурвалом.

– Ты что, матрос? – спросил кеп. – Ты лево не ходи. Так и вожак порвать недолго.

– Есть не порвать.

«Маркони» опять искал базу: «Я восемьсот пятнадцатый, как слышите?» – а когда она откликалась, и мы все замирали, и кеп кидался в радиорубку, вдруг снова влезал шотландец со своей морзянкой и щебетал, выстукивал. Три точки – три тире – три точки. Спасите наши души[69]. Три точки – три тире – три точки. Мне страшно, несёт на скалы, глубина под килем… координаты мои такие… Я зову вас, а вы не откликаетесь!

Они, наверно, тысячу раз проходили под этими скалами, знали, что их ждёт. И, наверно, все надежды уже потеряли. Тут ничего не поделаешь. И ангел не явится, и чайка не прилетит. Просто рука у ихнего «маркони» сама выстукивала. Три точки – три тире – три точки.

Потом всё смолкло. Но это не шотландец умолк, это наш «маркони» перешёл на волну шестьсот метров, потому что было уже четверть четвёртого и стрелка опять пришла в красный сектор.

Там он опять защебетал. Его слушали целую минуту. Потом заговорила береговая:

– Примите радио шотландского траулера. «Всем, кто пытался нас спасти. Вы сделали всё, что могли. Мы понимаем. Мы всем вам желаем счастья. Передайте приветы нашим близким…»

И никто на это не откликнулся. Это правда, у всех были карты.

Кеп стал против окна, заложил руки за спину. По стёклам ляпало пеной, потом снегом и снова пеной.

Я сказал:

– Их там уже нету, сетей.

И почувствовал, как у меня задрожали ладони на шпагах. Все, кто был в рубке, уставились на меня.

Кеп спросил:

– Почему думаешь?

– Он вожаковый, – сказал Жора. – Ему видней.

Кеп смотрел на меня:

– Ты что, трос пощупал?

– Да.

– А чем ты его щупал? – спросил Жора. – Не топориком?

Я сказал:

– Да.

– То-то слышно было, – сказал Жора, – по капу звездануло.

Кеп снял шапку, вытер ею лицо. Он даже вспотеть успел в один миг.

– Почему же молчал?

«Дед» за меня ответил:

– Николаич, он тоже страху подвержен.

– Ты знаешь, – спросил кеп, – что ты под суд пойдёшь?

– Знаю.

– И что я с тобой вместе?

– Когда рубил – не знал.

«Дед» сказал:

– Он правду говорит.

– Ну что, вместе посидим. На одной скамейке. Как думаешь, веселей нам вдвоём будет? – Кеп снова надел шапку. – Поверни пароход носом по курсу. Пойдём, как люди. Клади лево руля.

Я положил. «Дед» переключил телеграф на передний ход. Рубка накренилась почти отвесно – когда мы повернулись лагом, – потом выровнялись.

– Одержи, – сказал кеп. – Вот так. Спасибо, рулевой. А теперь выйди к собачьим чертям из рубки. И чтоб я тебя больше никогда в ней не видел.

– Выйди, – сказал «дед».

Жора-штурман принял у меня штурвал.

– Разбуди там Фирстова.

Когда я выходил, кеп сказал «деду»:

– Ты ещё про шотландца заикаешься. А мы и без сетей- то, оказывается, не выгребали.

Я шёл напрямик, от волны уже не спасался. Даже подумалось: а пусть смоет к чертям. Вот именно, к чертям собачьим. Меня ещё с вахты не выгоняли.

В кубрике еле светился плафон. Карты валялись на полу. Не знаю, чем они там кончили, Шурка с Серёгой, кто кого.

Я растолкал Серёгу, он сказал: «Ага, иду уже» – и опять заснул. Я его стащил с верхней полки на стол. Он покачался, спросил с закрытыми глазами:

– Идём куда-нибудь?

– К чертям собачьим.

Он кивнул. Я сунул ему в зубы папиросу и зажёг. Он затянулся и совсем очухался, стал одеваться. Я его выпроводил и полез к себе в койку.

– Сень, – вдруг позвал Митрохин, – что там на мостике говорят? Потонем?

Тут я немножко взбесился.

– А что на мостике, больше твоего знают? Свой «голубятник» не работает?

Он не обиделся. Сказал мне печально:

– А я, знаешь, письмо нашёл в телогрейке. Своё, домой. Хотел на базе отдать и забыл.

– Ну, братана ты хоть встретил.

– Да. С ним-то я попрощался. А баба письма не получит.

– Ты спи давай. Хочешь – я свет вырублю?

– Не надо.

– Ты ж не заснёшь со светом.

– Я и так не засну. А со светом всё-таки легче как-то.

Я лёг в койку и вытянулся. Устал я, как ни разу в жизни.

– Слушай, – я вдруг спросил, сам от себя не ждал. – А ты почему с открытыми глазами спишь? Ты про это знаешь?

– Знаю. Это давно у меня. Я уже раз тонул. И так же вот свет погас. Потом даже в психическую больницу попал.

– Ну, ведь тогда же всё-таки выплыл. Может, и теперь…

– Сколько ж верёвочке виться, Сеня?

Перейти на страницу:

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза
Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза