— У меня есть брат, он из дому убежал, — сказал я, — он сейчас на корабле. — Как только я убедился в том, что Вертер меня слушает, я продолжил: — Ему столько же, сколько и мне.
Вертер спросил, почему он убежал.
— Тут целая история, — ответил я, — и она очень грустная. — Я немного выждал.
— Никому еще не рассказывал, — продолжал я, — а вот сейчас захотелось тебе рассказать, но никому не говори. — Он пообещал. — Хорошо, — сказал я, — но если я тебе расскажу, а ты все выдашь, тебя зарежут до смерти, понимаешь? — Он кивнул. — Вообще-то поздно это все рассказывать, — сказал я, — поскольку день клонится к вечеру: уже подступает тьма. (Эти восемь слов, припомнилось мне, я где-то вычитал.)
— Этот мой брат был сущий негодяй, — начал я, — потому что он всегда пакости делал. Рыбкам головы отрезал. И тогда мама заперла его в подвале. Он оттуда выбрался через окно, когда ночь была. Почти ничего с собой не прихватил, только одеяла со своей кровати. — Я немного подождал и прибавил: — Думаешь, мне здорово такое вот рассказывать? Тогда ты очень ошибаешься. Это очень ужасно. Поэтому я сегодня такой грустный. Знаешь, как его зовут?
Я опять немного выждал. Мне не сразу удалось выдумать имя.
— Его зовут Андре, — сказал я затем. — А корабль назывался «Благоденствие». Это означает, что они плывут вперед. (Это название я прочел на землечерпалке). — Он уплыл очень далеко, но, когда вернется, привезет с собой зверюшку, и она будет моя.
Шофер автобуса прогнал нас из укрытия. Мы побрели ко мне домой.
— Однажды Андре привез мне попугая, — сказал я, — он его купил. И попугай все повторял за нами. Но он умер. Ведь все звери умирают.
Дома я опять позвал его с собой в сарайчик.
— У меня дома состоится большое торжественное собрание членов клуба, — сказал я, — нам нужно это обсудить.
Мы вновь уселись за джутовым мешком на циновке, я снова зажег свечу и сказал:
— Это очень ужасно, что тогда с моим братом случилось, но нельзя постоянно печалиться. Поэтому завтра в полдень состоится праздничное собрание клуба у меня дома. Я подготовлю здоровскую программу. Смотри, вовремя приходи: иначе может получиться, что ты придешь, а все уже началось. Я выступлю с торжественной речью.
— А Марте можно со мной? — спросил он.
— Можно, конечно, — медленно и веско сказал я. — Мы ее сделаем кандидатом в члены клуба. А потом она и в клуб вступит.
Наплывало молчание; холод начал сковывать нас.
— Я покажу тебе карточки моего брата, — сказал я и попросил его подождать, пока я схожу в дом.
В комнате, где было уже темно, моя мать дремала у окна. Я осторожно снял со стены рамку, в которой под стеклом было размещено много маленьких фотографий. Снимая ее, я слегка толкнул оба выдутых яйца, висевших по обеим сторонам рамки на тонких железных проволочках. (Это было большое белое страусиное яйцо, и другое, поменьше, черное яйцо эму. Всякий раз, когда мы толкались или кидались чем-то, моя мать вскрикивала: «Острожно, яйцо страуса! Осторожно, яйцо эму!»)
По пути в сарайчик я выбрал маленькое фото босоногого мальчика с большой собакой, снятое в каком-то парке. (Я не знал, кто это был.)
— Это Андре, — сказал я, — тот самый брат, о котором я столько грустил и теперь еще грущу. — Вертер внимательно рассмотрел фото, но потом принялся изучать и остальные. — Они к делу не относятся, — сказал я и резко выхватил рамку у него из рук. При этом она стукнулась о дверной косяк, отчего стекло в одном углу треснуло. Я ничего не сказал и столь же неприметным образом вернул фотографии на место.
Уходя, Вертер объявил, что придет завтра. Я довел его до выхода из сада и пробурчал какое-то прощание.
До обеда я из добытой в кладовой циновки мастерил палатку на краю сада, у соседского велосипедного сарая; посреди нее положил на землю тяжелый кусок бетона.
— Это — середина башни, — тихо сказал я. Поставив на камень старую потрескавшуюся сковородку, я разжег в ней костер из щепок. Затем погрузился в задумчивость. Поднялось много дыма. Я взял старую синюю обложку какой-то тетради, разгладил ее и, вернувшись в палатку, написал мелом: «Андре, брату. На корабль. На Борт, стало быть. Ему отдадут это письмо». Я свернул бумагу и сунул ее в огонь.
Тут случилось нечто странное: в соседском саду раздались шаги, смолкшие у самой палатки. Я накрыл сковородку крышкой. Послышалось ворчание, и тут же на палатку опрокинулось ведро воды. Я сидел, замерев, не издавая ни звука. Вода не проникла внутрь, но, громко журча, стекла вниз. После этого шаги удалились, загремел засов и хлопнула дверь. Я решил, что между бросанием в огонь письма и выплескиванием воды могла существовать некая волшебная связь, но не мог ее понять. Я сидел, дрожа, пока меня не позвали есть.
— От него воняет, — сказал мой брат, когда я уселся за стол, — ну прямо селедка копченая. Только мерзости всякие делает. Это должна быть мерзость, иначе он не сделает.
Следующий день я провел, украшая нашу с братом общую спальню. Я прикрепил кнопками к стенам подобранные на улице еловые лапы и перевил их полосками белой бумаги. Потом я собрался протянуть шнур для лампочек.