Еду мы брали, а на коменданта все равно злились, еда тут ничего не меняла. Сперва, завидев коменданта и его колонну, мы прятались за пляжной кабинкой и хихикали там, потом мы начали ухмыляться, не отходя от шлагбаума, и всякий раз, когда комендант видел, как мы скалимся, его густые-густые мохнатые брови сдвигались к мокрому от пота носу.
Но петь он не переставал...
И наконец, мы однажды выстроились перед шлагбаумом, когда колонна возвращалась со стрельбища. Комендант запевал, пыльные и потные солдаты подхватывали. То ли они сегодня удачно поупражнялись, то ли комендант заслушался собственным пением, во всяком случае, он улыбался между куплетами, и первый раз после истории с железной дорогой он улыбнулся нам. Может, он вообразил, будто мы стоим перед поднятым шлагбаумом и скалим зубы, потому что нам понравилось его пение, потому что мы в восторге. Но это мнение, ложное, оскорбительное, унизительное для нас, мы хотели опровергнуть, мы просто обязаны были опровергнуть, ибо оно задевало нашу честь.
И мы взревели на мотив русской песни, который успели выучить до тонкости.
Сперва комендант не обратил внимания на наши вопли, но мы продолжали реветь в том же ритме, и когда колонна уже прошла в розовые с голубым ворота, он обернулся к нам. С песней! С улыбкой! С радостью! У него прямо лицо светилось. Он смеялся. Искренне, от души, приветливо и добродушно смеялся, не злобно, как следовало ожидать, не сконфуженно, как следовало ожидать, а, наоборот, совсем, совсем наоборот.
И часовой хлопал нас по плечам, и по коленкам, и смеялся, и достал свою гармошку, и еще раз сыграл нам ту же песню. «Ну, давай, давай», — твердил он. Но больше мы не хотели петь, у нас пропала всякая охота.
Ведь по тому, как смеялся комендант, как радовался, как сверкали его зубы, как горели его глаза, по тому, как воспринял случившееся часовой, как он подзадоривал нас петь дальше, мы поняли нечто ужасное: ни комендант, ни солдаты, ни часовой не догадались, в чем дело. Они даже не разобрали, что мы орали, они вообразили, будто мы исполняем их песню на немецком языке, они вообразили, будто их нудное пение понравилось нам, они вообразили, будто мы их друзья. А всего хуже — как ясно виделось и в смехе коменданта, и в осветившемся радостью лице, — всего хуже, что они вообразили, будто нам это по душе, они радовались за нас. Радовались, что мы стали их друзьями! Да, да, так оно и было. Они ничего, ровным счетом ничего не поняли. А мы-то хотели рассердить, завести, проучить как следует, особенно коменданта с его детскими игрушками и его напевами. Хотели показать им, какие они «герои». Показать, что здесь им не место, здесь, у нас в Германии, раз они все неверно делают, по-своему, по-русски. И не получилось. У них создалось ложное впечатление, они сочли нас добрыми друзьями, решили, что мы готовы подыгрывать в их цирке. Глаза их выражали дружелюбие, и лицо коменданта светилось искренней радостью.
Так мы и стояли перед опущенным шлагбаумом, возле стриженого часового, который играл на своей гармошке, стояли обезоруженные радостью Иванов, разбитые и беспомощные. И сгорали со стыда, потому что на этот раз они, комендант со своим игрушечным паровозиком, по-настоящему нас победили. А мы, если вдуматься, сражались не по правилам.
Тут бы лучше всего зареветь от стыда и злости, но пасть так низко мы не могли, мы просто поплелись домой, и было нам очень, очень грустно.
Несколько дней мы старались держаться подальше от пестро расписанной комендатуры и ее людей, только смесь из голода, тоски и нечистой совести заставила нас вернуться к шлагбауму. На круглом лице часового можно было сразу прочесть, что он рад нашему возвращению. Улыбка разбежалась у него от середины рта прямо к ушам, он сдвинул фуражку, сказал: «Ну, ну, хорошо», протянул нам свою губную гармошку, длинную и изогнутую, кто-то из нас взял ее, сел на подножку кабинки и сыграл: «Жизнь — это всего лишь игра». Мы и сами были рады, что вернулись. Знай мы тогда, что это начало конца, мы бы не вернулись. Но мы искренне хотели подружиться с комендантом раз и навсегда. И дело как будто шло на лад. Он приветливо поздоровался с нами, когда увидел нас возле шлагбаума, мы снова начали получать свою порцию: наваристый суп, хлеб и сало, — мы выучили стриженого нескольким немецким словам и узнали, что его зовут Алексей, что родом он из Курска, где наши войска сидели в котле. Словом, все стало на свои места.