С тех пор кличка в семействе Вяземских у Павла стала «душа моя Павел».
Имение, где Пушкин жил в Нижнем, находилось в нескольких верстах от села Апраксина, принадлежавшего семейству Новосильцевых, которых поэт очень любил, а в особенности хозяйку дома, милую и добрую старушку. Она его часто журила за его суеверность. Госпожа Новосильцева праздновала свои именины, Пушкин обещал приехать к обеду.
Собравшиеся гости его долго ждали напрасно и, наконец, решили сесть за стол без него.
Подавали уже шампанское, когда он вбежал в гостиную, подошел к имениннице и стал перед ней на колени: «Наталья Алексеевна, – сказал он, – не сердитесь на меня, я выехал из дому и был уже недалеко отсюда, когда проклятый заяц пробежал поперек дороги. Ведь вы знаете, что я юродивый: вернулся домой, вышел из коляски, а потом сел в нее опять и приехал, чтоб вы меня выдрали за уши».
Пушкин неожиданно встретил на улице императора Николая Первого.
– Что же ты испытал? – спросил его приятель.
– Подлость во всех жилках – ответил Пушкин.
– Я, – говорил государь Николай I, – впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения ко мне в Москву совсем больного и покрытого ранами от известной болезни.
– Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге? – спросил я его между прочим. – «Стал бы в ряды мятежников», – отвечал он.
В разговоре с царем Пушкин посетовал, что цензоры, не отличаясь умом, изводят его ограничениями в поэзии. Государь предложил поэту в качестве цензора себя. С того судьбоносного момента первым читателем Пушкина стал Николай I. Как и было решено в беседе с поэтом, Государь стал читать «Графа Нулина»:
У Пушкина сказано «урыльник», так назывался ночной горшок. Государь вычеркнул и написал – «будильник». Эта замена восхитила Пушкина: «Это замечание джентльмена. А где нам до будильника – урыльника, я в Болдине завел горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой». В конечном варианте отрывок был напечатан с учетом исправлений Государя:
Государь в беседе сказал Пушкину:
– Мне бы хотелось, чтобы король нидерландский отдал мне домик Петра Великого в Саардаме.
– В таком случае, – подхватил Пушкин, – попрошусь у Вашего Величества туда в дворники.
Пушкин прогуливался со своим другом Сергеем Александровичем Соболевским, библиофилом, библиографом, автором ряда эпиграмм и шутливых стихотворений, по Невскому проспекту, вдруг над коляской за мостом заколыхался высокий султан. Ехал Николай I, который, как известно, не терпел подражательства. Соболевский, который только что вернулся из Европы и носил ярко-рыжие усы и бородку, тотчас юркнул в магазин. Пушкин почтительно снял шляпу, подождал проезда Государя и стал озираться в поисках друга. Сергей Александрович появился внезапно в шляпе набекрень, в полуфраке изумрудного цвета, независимой походкой догнал поэта, гордый и величавый, как и полагается европейскому франту. Пушкин рассмеялся своим детским смехом и покачал головой: «Что, брат, бородка-то французская, а душонка-то все та же русская?».
Пушкин говорил про Николая Павловича: «Хорош-хорош, а на 30 лет дураков наготовил».
«Я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки: это и гораздо короче, и гораздо удобнее. Я не прихожу к вам оттого, что очень занят и могу выходить из дому лишь весьма поздно. Мне нужно бы было видеть тысячу людей, а между тем я их не вижу. Хотите, чтоб я говорил с вами откровенно? Быть может, я изящен и порядочен в моих писаниях, но сердце мое совсем вульгарно, и все наклонности у меня вполне мещанские. Я пресытился интригами, чувствами, перепиской и т. п. Я имею несчастие быть в связи с особой умной, болезненной и страстной, которая доводит меня до бешенства, хотя я ее и люблю всем сердцем. Этого более чем достаточно для моих забот и моего темперамента. Вас ведь не рассердит моя откровенность, правда?».
«Александр Пушкин доставит тебе это письмо. Постарайся с ним сблизиться, нельзя довольно оценить наслаждение быть с ним часто вместе, размышляя о впечатлениях, которые возбуждаются в нас его необычайными дарованиями. Он стократ занимательнее в мужском обществе, нежели в женском, в котором, дробясь беспрестанно на мелочь, он только тогда делается для этих самок понятным».