Москва, конечно, велика, и даже очень, но это не метрополия, как Нью — Йорк или Париж. Потому что в Москве есть центр, а в современной метрополии его ни за что не вычислишь. Где центр Парижа — в Лувре, на Елисейских полях, у Оперы, в Латинском квартале, на Правом берегу, на Левом? Бог весть. Что есть центр Нью — Йорка? — уж во всяком случае, не даун — таун, таковым считающийся грамматически, тут жизнь умирает в семь вечера. Все остальное — на ваш вольный выбор. Есть китайский центр, есть итальянский, есть артистический, есть капиталистический, есть черный, есть гейский, есть университетский, есть захватывающе опасный и уныло безмятежный, есть, впрочем, и наоборот: захватывающе безмятежный и уныло опасный — все они красавцы, все центры. И ни одному из них нет дела до другого. Не то в Москве — здесь тесно, кучно, соборно, здесь тетка в пергидроли и с сумкой, и девица с ногами, и пенсионер с газетой, и пионер с конфетой, и бандит с пушкой, — все толкутся на Пушке. Везде в мире центр расширяется, в Москве — сужается. Этому можно найти разные объяснения, но сведутся они к одному. Один французский остроумец заметил, что тоталитарный человек выбирает люстру, а свободный — лампы. Вместо одного центрального света — разные боковые. Множественность центров — главное свойство демократического сознания и гражданского общества, уж простите за такой партикулярный набор слов. В закрытом городе только красная площадь, в открытом — любых цветов. Но сегодня получается, что, преимущественно, черных. Перевод этого с метафорического языка на обыденный поверг бы московскую милицию в ужас, потому что предполагает решительное увеличение сразу всех ее супостатов — и «лиц кавказской национальности», и китайцев, и вьетнамцев, и турок, и арабов, и негров. Тут уж ничего не попишешь, нынче это первый признак европеизма: чем больше «черных», тем цивилизованнее выглядит город. Если Россия захочет в Европу, то центр Москвы расширится, и она, как встарь, начнет развиваться кольцами: на одно пойдешь — там турок товар выложил, на другом — китаец суп разливает. Сладкой этой картине — помимо прочего — мешает то ли русская ксенофобия, то ли злокозненность властей. Поскольку вторым возмущаться осмысленней, поговорим о прописке. Даже замененная кокетливой регистрацией, она давно напрашивается на уничтожение — до каких пор в России будет крепостное право? На этот естественный вопрос есть два ответа, и они, как на грех, тоже про права: один про права коренных москвичей, другой про права незыблемого прошлого. Оба довода — из самых лицемерных.
Отмена прописки — регистрации в Москве и введение здесь частной собственности на землю — два желанных либералами закона — наталкиваются на либеральный же кошмар: вдруг какие — нибудь толстые шеи задумают возвести прямо перед Кремлем свое Ласточкино гнездо, свой замок Бэтмана? Кошмар вообще — то дурацкий. Во — первых, на то есть соответствующие комитеты — комиссии, которым дарованы полномочия не только брать взятки, но ив исключительных случаях, например, не брать, а запретить Бэтмана. Во — вторых, мы уже договорились, что уходим вон из центра, далеко за Садовое кольцо, строить свое, новое: брежневская Москва так страшна и стерильна, что никакими микробами ее не изуродуешь. В-третьих, и Ласточкино гнездо Церетели, и Бэтман Клыкова уже стоят под самым Кремлем, который, заметьте, сдюжил, не рухнул. Это, собственно, и есть главное. Москва — не Флоренция и не Петербург, а пестрый старушечий город, полный ухабов и уродств, которые всегда имелись в ассортименте, — Советская власть здесь никакой революции не произвела. Но это были уродства живые, уродства времени, уродства, ставшие историей. Церетели — мастер такой радости. До слез, до воя жалко Александровского сада, пропавшего ни за грош, но ведь многое пропало. Хуже пропаж будут приобретения — рвущийся из православия ислам. Странным образом он лезет через окно в Европу. Москва читает журнал «Vogue» своими узкими глазами — стрельчатое, луковичное нечто, почему — то сидящее в ротонде, башенка, узорчатая, глупая, над парижской мансардой и распластавшееся в вышине раскаленное золото кастрюли, — словно крестовый поход закончился в XX веке оккупацией Франции, и русские под началом у турок отстраивают покоренную галльскую столицу.
Любую московскую постройку 19 века легко датировать с точностью до пятилетия: архитектура — как никакое другое искусство — зависит от времени; лужковская архитектура зависит от времени, которого не было. Это относится равно к ужасным образцам и к тем, что принято считать удобоваримыми. Милые аккуратные стилизации, заполнившие кривые милые переулки, то ли реконструкция с вялой фантазией, то ли очень почтительный новодел, смесь несуществующего настоящего с несостоявшимся прошлым. Только от самого простодушного невежества можно преклоняться перед музеем и одновременно уничтожать историю: всего лишь через несколько лет никто не поймет, какого времени дом. Времени больше не будет.