Как ни таилась мамка, как ни притворялась, что кладет в квашню толченую картошку так, любопытства ради - от картох, говорят, тесто белее, пышнее, отец скоро догадался обо всем. Он заглянул в сени, в просторный ларь с мукой. Дубовые, плотно сбитые доски пахнули ему в лицо прохладой пустоты и залежалой по углам мельничной пылью, - муки в ларе были последки. И в чулане, в кадке, куда он сунул торопливо руку, ржи оказалось по локоть. С этого часа отец почернел от тревоги и забот.
Он не заскулил, не заплакал жалко и невозможно, как в первый памятный вечер, когда вернулся из госпиталя и узнал, что Лютика забрали на фронт, в обоз, не грозил кому-то в окошко трясучим кулаком, - он сделал другое, может быть, еще хуже: за обедом молча отнял у матери хлеб и нож.
- Что ты, отец?! - тихо ахнула мамка, побелев, заливаясь румянцем.
Оцепенев, все следили за батей, за его бережно-осторожными движениями чисто вымытых рук и нацеленного кухонного ноша. Прижав каравай к груди, насупясь, касаясь подбородком горбушки, как бы придерживая ее покрепче, половчее, батя аккуратно, скупо, без крошек отрезал четыре ломтя. Три из них положил грудкой на середину стола, последний, тонкий, прорвавшийся от ножа кусок хлеба оставил подле своей ложки.
- Да будет тебе, отец, расстраивать себя... Проживем! - заговорила мать ласково-успокаивающе, с обычной верой, а кровь так и не отхлынула у ней со щек, напротив, даже уши закраснелись, точно ее уличили в чем-то постыдном в том, что хлеб кончался в дому и она была виновата. - Твое здоровье дороже всего. Да я порог поскребу, а пирог завсегда испеку!.. Телку хоть завтра продам, - не умрем с голоду...
Отец бешено-злобно взглянул на мать, и она замолчала, потупилась.
А Шурка долго не мог за обедом притронуться к своей доле - мягкому, самому толстому ржаному ломтю.
С тех пор отец сам резал и делил за столом хлеб, лишь при чужих людях этого не делал. И всегда он обижал себя. Мамка только вздыхала, глядя, как он старается отрезать себе кусок меньше и хуже, подобрать корку какую, засохшую, оставшуюся краюшку.
Вскоре он отстранил мать от чистки сырой картошки.
- Больно торопишься, с мясом режешь кожуру. Иль у тебя в подполье запас не убывает, не жалеешь картофеля? - ворчал он раздраженно. - Я сам буду чистить.
И учил:
- Корове в пойло не вали очисток. Вымой их хорошенько да на противень, в печку, как заметешь под... Высохнут, я истолку, - пойдут в квашню. Ну, что глаза вытаращила? Не хуже твоей вареной, мятой, увидишь. Поберегай добро, картофель - тот же хлеб.
Мамка и смеялась и спорила, но уступала, делала так, как требовал, приказывал отец. Он все стал беречь: соль, дрова, одежу, воду. Не закуривал от спички, требовал, кто был дома, лазить для него в печь, в горнушку, за угольком. Он и на молоко хотел наложить свою беспрекословную руку: сколько кринок ставить на сметану, на творог, сколько молока хлебать за столом. Но тут мать не вытерпела, расплакалась, закричала:
- Да побойся бога, отец, что ты делаешь? Куда суешься в бабье дело, мужик, не стыдно? Неужль я нерадивая у тебя какая, транжирка, на наряды, на ландрин меняю, лакомка, в навоз выливаю молоко, не берегу, не знаю, что делать с ним?.. Что же мне теперь, лишней чашки молочка Ванятке, Саньке не налить без твоего спросу? Али Клаве больной, ее ребятишкам кринку пожалеть?!
- Разве я о Клавдии что сказал? - зарычал отец.
- Только и остается тебе, что это сказать... Говори не говори - не послушаюсь!
И настояла на своем, распоряжалась молоком по-прежнему, как хотела.
Батя не бывал на людях со святок, с посиделок у Аладьиных. К нему перестали заглядывать мужики, и отец словно был рад, что его наконец оставили в покое. Он торчал на кухне, в своем глиняном царстве-государстве, отгородясь от всего, что делалось на селе. Сидел за гончарным кругом, на грязной скамье, как забытый царь на троне, и никто его не тревожил, не свергал. А надо бы, Шурка с некоторого времени этого очень желал. Да и сам батя хоть и поерепенился бы, а, наверное, потом сказал спасибо, потому что он все ж таки с любопытством, с усмешкой слушал иногда Шуркины и мамкины пересказы, что говорит народ и что творится вокруг. Батя вдруг преображался, как тогда, после посещения ихней избы учителем. Словно очнувшись, подняв со сна голову, оглядясь, он начинал осторожно, с запинкой думать вслух о переменах, чего-то немножко от них ждать. Но скоро снова недоверчиво замолкал и еще упрямее, ненасытнее хватался за какое ни есть дело, особенно с того дня, как он принялся сам резать хлеб за столом.