Отношение Олега к бывалому Грошеву состояло из сложного сочетания насмешки и симпатии; Олегу нравилось слушать его истории: было интересно, несмотря на всю их сомнительность, и кое-чему он верил из-за множества мало кому известных подробностей, которые было бы трудно выдумать. Слушая бывалого Грошева, ему тоже хотелось приобрести возможность восклицать: «Эх, брошу все к черту! Уйду снова в море!». Это желание простиралось так далеко, что одной из движущих причин его ухода в академку, как ни парадоксально, явились россказни Грошева.
Восклицание: «А! Возьму академку и уеду куда-нибудь ко всем чертям!» тоже имело в себе много привлекательного.
Но после нескольких подобных восклицаний нужно было сделать хотя бы незначительные шаги к выполнению, чтобы не казаться смешным даже самому себе. Для начала он стал рассматривать карту, выбирая, еще не всерьез, пункт назначения, — и облюбовал городок в устье незнакомой речки — почти горной, судя по светло-коричневому цвету на карте, — впадающей в один из заливов Ледовитого океана, называемый морем. Повторенное несколько, раз, название городка стало звучать так же волшебно, как имя самого Ледовитого океана, напоминая сразу о варягах, поморах, казаках-землепроходцах, Дежневе и Лаптевых. Уже стало казаться, что именно туда всегда стремилась его мечта — всколыхнулись забытые детские мечты о путешествиях. Стало казаться, что он никогда их и не забывал, а просто уступил некоей суровой жизненной необходимости, хотя на самом деле именно забывал, они были вытеснены неясными (сделать ясными их было бы просто неприлично из-за их крайней фантастичности), но увлекательными мечтами о служении науке, об открытиях, бедности, самоотверженной работе, одиночестве (не, полном, а с горсткой верных друзей: полное одиночество — это было бы уже слишком, кто-то рядом должен был знать ему цену и восхищаться им), а потом, — как физико-математическая бомба, — успех: Бор или Ландау на смертном одре благословляют его, но он не оставляет своей лаборатории и т. п. Теперь же литература с прежней готовностью предоставляла тексты и для этой роли — юноши, которого влекут просторы морей и побережий и иссушают мелочные будни. Текстов хватало и образцовых, изготовленных классиками, и песенно-туристского или грошевского пошиба. Причем они до того сплелись между собой, что и не понять было, кто из них кого породил — классика дешевку или дешевка классику.
Вдобавок такой финал достойно и мужественно завершал разрыв с Мариной — все бросил и уехал на Север (что все — неизвестно, но это не так уж и важно: главное — все). Вернуться к прежней жизни после всех бурь казалось унизительным, и для него самого, и для бурь. И, говоря правду, он боялся встретиться с Мариной в институте: как после всего с ней здороваться, что говорить, как говорить?.. Он начал было регулярно ходить в Публичку. Чтобы избежать получасовой очереди в гардеробе, он раздевался в пивном баре на Владимирском под видом раннего любителя пива, выходил, будто на минутку, и шел к Публичке без пальто, ни на кого не глядя, но чувствуя, что на него косятся и оглядываются.
Приходил, занимал место и по приобретенной с первого курса привычке косился, чем занимается сосед. Его интересовало, чьи бумаги имеют более умный вид, и сначала у соседей, как правило, было больше формул, и более внушительных, но когда у него пошли уравнения с частными производными, он почти всегда одолевал соседей, зачастую перебивавшихся алгебраическими выражениями.
Однако Публичку он скоро бросил: все равно он читал там исключительно беллетристику, и тем не менее ему не сиделось на месте, он постоянно искал поводов пройтись по коридору, сходить в другой зал, в буфет. А если поводов не было, принимался смотреть в окно на набережную Фонтанки. Стекла были волнистые, в одной половине окна с вертикальными полосами, в другой — с горизонтальными. Наклоняясь в нужную сторону или приподнимаясь, он наводил на прохожих то горизонтальную полосу, и тогда плечи прохожего оказывались прямо на ногах, и он в таком виде вышагивал до оконного косяка, то вертикальную, такую сильную, что человек исчезал в ней, а потом вдруг выныривал из пустоты.
С наступлением темноты стекло становилось кривым зеркалом, и он с болезненным наслаждением уродовал в нем свое лицо — то растягивал жабьи губы, то нос до ушей, то надвигал обезьяний лоб — словно тыкал себя в себя: вот он — ты, вот он…
Иногда начинал идти мокрый снег, залепляя окна, будто на стекло плеснули мыльной, вспененной водой. Такой снег шел почти каждый день, а иногда и по нескольку раз.