Штука в том, и никто их за это не осуждает, что девушки, пройдя первые любви или увлечения, кому как достанется, испытывают их острее, обреченнее, безогляднее, нежели те, путь от которых к замужеству. Тут непременно есть расчет, если не свой, то родительский или ближайшего окружения. Тут не вопрос, любишь ли ты его, тут вопросы, а кто он, а перспективен ли, а откуда, а какая родня, а кто родители, а сколько лет и прочие житейские вопросы, которые не обойти, которые надо знать, но которые ранние чувства в расчет не берут. И камешек, поднятый с тропинки, и снова фотографии… Целая, без преувеличения, жизнь проходит до замужества в судьбе девушки. И эта жизнь будет светлой всегда и будет как упрек, как контраст будущей жизни, которая, конечно, будет разной и полной страданий. Судьба это или так надо, чтоб человек всегда томился воспоминаниями о том, что, казалось, вот-вот сбудется? И не сбылось бы, а кажется, что сбылось бы.
Не могли стать моими женами ни Элиза, ни Ирина, ни другие, с кем связывала факультетская молва. А мне тогда было каково? Ведь оставленные не прощают. Ирина объявила, что бросила меня первая. Я приходил на лекции, сочинял мрачные стихи, которые забыл, жил какое-то время в странном состоянии. Винил, конечно, себя. Какие-то билеты в театры оставались, я попытался отдать их ей — для нее же старался, Ирина гордо прошла мимо. Правда, разведка доложила точно — ее тот доцент после занятий подхватывал у подъезда, так что чего было на меня обижаться.
Уединение хорошо самоуглублением, а это полезно. Увлекшись Толстым, его статьями, я угрызался собственным несовершенством. И чем больше всматривался в себя, тем в большем ужасе отшатывался. И было отчего. Люди совершенной жизни принимали за грех тень мысли о грехе. Вот и доживи до такого совершенства. Попробуй, по Толстому, любить того, кого не любишь. Мяса не есть. Босиком ходить. Как это все исполнить?
Самое интересное, что вскоре все это исполнилось. Правда, на три месяца. Эти три месяца — это работа в пионерском лагере, на берегу Черного моря в Крыму. Там я ходил босиком, разве только на поднятие флага обувался, мяса не ел совершенно, ибо отдыхал от него, а кормили там! Лагерь был от Министерства обороны. И любить приходилось даже тех, кого не любил — пионеры, все равны, за всех отвечаешь. Но до лета надо было дожить.
— Вот ты комсомольский секретарь, — сказал я Наде, — ты и решай проблему, с кем мне в театр ходить.
— Ходи один.
— Я не могу один. Надо же реагировать, обмениваться мнениями.
— А ты разговаривай сам с собой и хлопай в два раза сильнее и думай, что не один.
Такой совет дала мне Надя, однако в театр пошла, думаю, из интереса к театру, а не ко мне. Потом мы несколько раз гуляли по Москве, и я привычно, по накатанной дорожке, говорил: «Это ужасно, что мы плохо знаем архитектуру (мы стояли перед Воскресенским собором в Сокольниках, а на следующий день перед собором Богоявления, в просторечии Елоховским на Разгуляе), ужасно, ведь это мысль в камне, в дереве. Взять готику, там одно, здесь другое, там суровость, расчет, сведение небес на землю, здесь же возвышение, стремление вверх (мы стояли перед церковью Вознесения в Коломенском), поднять земное до небес… Каннелюры, — говорил я, — пилястры, закомары, полотенца, барабаны, золотое сечение, — много чего говорил.
Однажды Надя, засмеявшись открытию, спросила:
— Ты знаешь, я почти уверена, что так, как мне, ты всем до меня говорил.
И я, удивляясь на себя, покраснел и признался, что да, говорил.
В редакции тоже заметили перемену в жизни, и вот почему. Давая в номер по нескольку материалов, не мог же я все их подписывать одной фамилией, делал псевдонимы. Они были по именам девчонок — Элизин, Иринин. Я сдал материал с новой подписью — Надеждин.
— Что за новости? — сурово спросил Заритовский.
Я объяснил, так и так, хорошая девушка, дружу. И что мне хочется привести ее в гости в редакцию. Интересно, что это желание не возникало, когда встречался с другими.
— Приведи.
Надя, взяв с меня клятву, что не увидит ничего страшного, согласилась побывать. О, как она была принята! По высшему разряду. На столе были продукты из экспортного цеха. Ни до, ни после Надю так никто не кормил. На свадьбе хуже ели. Но главным было то, что она всем так понравилась, что, когда я звонил ей из редакции и, отвернувшись в угол, говорил часами, мне не делали замечания. Не было еще произнесено ни слова о любви, но было постоянное состояние вопроса о Наде, что с ней теперь, в эту минуту, что делает, помнит ли?