Концерты продолжались. Из событий, которым я безумно гордился, был концерт тогда молодого, но уже знаменитого земляка моего баса Александра Ведерникова. Меня распирало от гордости. Я больше не Ведерникова слушал, а вертелся, наблюдая, чтоб все слушали, чтоб не смели и шевелиться — наш поет!
— И Шаляпин наш, — захлебывался я от счастья, провожая Ирину к горячему радиатору в подъезде.
— И Эдит Пиаф ваша?
— Конечно! Не здесь же ей быть понятой. Здесь, где юмор от того, сегодня видел, как два балбеса моих лет стоят у парапета над подземным переходом и роняют на мрамор пятак. Он падает, звеня и подпрыгивая, они ловят, а люди, многие, начинают глядеть под ноги, искать. Тут расчет на смех, мол, чего искать, раз не у вас упало? Или на что другое? Может, объяснишь? А помнишь, чем я тебя насмешил? — мстительно говорил я. — Я вытер ноги не о ваш коврик, а о коврик соседей и пошутил, что не смею, недостоин, чтоб мои подошвы вытирались о ваш коврик, мои подошвы недостойны его коснуться. А ты смеялась, да еще Любови Борисовне рассказала. А чем виноват коврик соседей?
Но Ирина, не принимая критики, прижалась ко мне, и вся моя задиристость кончилась. «Но Ведерников, согласись, теперь и надолго — лучший бас».
Ирина повела меня на концерт новой музыки. Туда было не попасть, чуть ли не конная милиция, но нас провели. Это был концерт-диспут. Исполняли, помню, музыку под названием «Заводной слоненок» Бэнни Гутмана. И еще что-то в этом роде. Помню спор, как произносить: Гудмэн или Гутман. До сих пор не знаю. А потом два искусствоведа, один с бородой, другой лысый, орали друг на друга. Один: это безобразие, другой: это гениально.
— Вы согласны, что каждый инструмент имеет право на самостоятельную тему? Согласны или нет? Или нет концертов для любых соло? Согласны, что развитие темы могут вести все инструменты? — так кричал лысый.
— Со второй частью согласен, все инструменты развивают тему, но не согласен и лягу костьми, что каждому инструменту дается самостоятельная тема. Есть общая, сквозная тема, ей все подчинено. — Так отвечал бородатый.
— Это диктат! — Лысый прямо кулаки воздевал, протестуя: — Где же ваше понимание каждого?
— У Бетховена из хаоса возникает мир, идет к гармонии. Голос бога над бездной… — заговорил бородатый. Тут я нагнулся к Ирине, спросив, есть ли у нее пластинка «К Элизе» Бетховена. Ирина дернула локтем, слушала.
Лысый не дал досказать:
— Вот! Вот! Хаос, бездна, голос — вот вам уже три темы. Гармония, наконец, тоже тема!
— Гармония не тема, а стремление…
— А стремление не тема? — победно, но демагогически возглашал лысый. — Великий Шёнберг дает свободу любому инструменту.
В публике закричали, чтоб он дал сказать оппоненту.
— Эта музыка, которую мы слышали, — начал бородатый, — угнетает и утомляет…
— Значит, вы ее не понимаете? — опять перебил лысый. — И публично признаетесь в этом.
«Сам дурак, — восторженно шепнула Ирина. — Как он бородатого лажанул!» — «Что-то не заметил», — отвечал я, зная, что она пожмет плечами, мол, и не заметишь, не дано. Но мне нравился бородатый, хотя он почти ничего и не успевал сказать.
— Если я не понимаю это, — прорезался бородатый, — то как же я понимаю Чайковского, Бородина, Мусоргского? А Моцарт?
— В них и понимать нечего, — отрезал лысый, — они слишком просты для понимания.
Но тут он явно хватил. В публике даже засвистели. «Ничего себе!» — закричал и я, получив толчок от Ирины.
— А это, что мы слышали, — наступал ободренный бородач, — слишком просто до бессмысленности. Разброд. Труба туда, кларнет сюда, рояль барабанит свое, ударник вообще лишь бы оглушить…
— Н-не скажите! — опять попер лысый. — Если вы ретроград, консерватор, кто же вам запрещает быть им, но нам позвольте пойти и дальше.
— Куда?
— Туда вам не дойти.
— Туда я не хочу.
— Туда вас и не зовут…
В подъезде, заменяя радиатор, грея Иринины руки, я говорил:
— Да, ты тоже можешь сказать, да так и думаешь, что я ничего не понимаю. И когда на Гарри Гродберге зевнул, это ты отнесла к необразованности, а не к тому, что ночью очерк писал, но подожди. У меня есть признак прекрасного, ты не смейся или смейся: вот, если меня мороз по коже дерет, озноб, мурашки бегают — это настоящее и большое.
— Слон в зоопарке, — сердито говорила Ирина.
— Ну и смейся. У нас скоро проигрыватель концы отдаст, ты слышала концерт для скрипки с оркестром Бетховена. Кожу снимает! И интересно, вдруг бы где-то там труба вылезла и завопила свое, нет, этот лысый чего-то…
— Не смей его так называть!
— Но он же лысый!
— Ну и что? Поумней тебя.
— И на здоровье. Можешь ему сказать в утешение примету, что ослы и бараны не лысеют. Ты слушай. Глинку благословил Пушкин, ты кому бы поверила, лысому, тьфу! Извини! Искусствоведу этому или Пушкину?
— Время изменилось, время! — закричала она, отдергивая руки, будто становясь в боксерскую позу.
— А Пушкин? А Глинка? А Берлиоз? «Шествие на казнь», это же…
— Кожу снимает?
— Да. И вдруг бы в мелодии чего-то бы забрякало, завыло.