В 1822 году Пушкин уже был автором «Руслана и Людмилы», после прочтения которой Жуковский подарил автору свой портрет с надписью «Победителю-ученику от побежденного-учителя». Вяземский читал эту поэму, но не счел нужным откликнуться на ее выход в печати — содержание казалось ему слишком легковесным (хотя от пушкинского стиха, слога он был в восторге). «Кавказский пленник» дело иное — с поэмой этой, равно как и с «Шильонским узником», началась в России эпоха романтизма, эпоха чувств, мыслей и стихов благородных и пламенных. И он пишет статью «О Кавказском пленнике, повести, соч. А. Пушкина», где заявляет об этом во всеуслышание… Тогда же оживилась и переписка между друзьями, увядшая было после 1820 года. «Посуди сам, сколько обрадовали меня знакомые каракулки твоего пера, — писал Пушкин князю. — Почти три года имею про тебя только неверные сведения стороною — а здесь не слышу живого слова европейского».
…В любой современной монографии по истории литературы XIX столетия сказано, что Вяземский — один из основоположников русской критики. Были ли критические статьи настоящей, постоянной потребностью его души — такой же, как стихи и письма?.. С уверенностью можно сказать, что были, поскольку откликался в печати князь Петр Андреевич только на то, что действительно его волновало и задевало. Оттого и все его программные критические работы — о
Стиль Вяземского-критика уже легко узнаваем. Хотя более привычен он как поэт, все помнят его статьи о Державине и Озерове. Как и в поэтических творениях, в критической прозе князь блещет глубокими мыслями, остротами, резкими суждениями, судит пристрастно, но остро и весьма занимательно. Никогда о предмете своем Вяземский-критик не скажет вяло и сухо: его статьи — это маленькие монографии, непременно заостренные против кого-то, пестрящие отступлениями, сопоставлениями, словом, как затем скажет Гоголь, «пестрый фараон всего вместе»; слог неровен, но не от неумелости, а от обилия мыслей. «В этих отступлениях, может быть, есть и мой недостаток, и мое достоинство, — замечал Вяземский. — В прозе моей есть физиономия и самобытность. Она, разумеется, не идет в подметки прозе Карамзина и Жуковского, но именно тем и отличается, что пошла не их дорогою, а своими проселками».