Живописнейший, ощутительнейший, остроконечнейший,
Он читает многих европейских прозаиков, и не потому, что «лета к суровой прозе клонят», а потому, что нет у российской словесности пока что собственного прозаического языка. Ему очень нравится Доминик Прадт: «Прадта слушаешь, а не читаешь: он гласно пишет. Он тоже какой-то Байрон в своем роде: судит как прозаист, а выражается как поэт». Пушкин вполне одобрял занятия друга: «Предприми постоянный труд, пиши в тишине самовластия, образуй наш метафизический язык, зарожденный в твоих письмах — а там что Бог даст». Надежды на Вяземского как на потенциального реформатора русской прозы возлагал и Михаил Орлов: «Вооружись пером и сядь за работу. Судя по тому, как ты написал жизнь Озерова, я уверен, что ты можешь сделать оборот в нашей прозе и дать ей более точности и остроты. Займися прозою, вот чего недостает у нас».
Слава Богу, что Вяземский заупрямился и не стал, по совету друзей, приводить свою прозу к общему карамзинскому знаменателю. Его статьи и в особенности письма и сегодня читаются с удовольствием именно из-за живого, остроумного, иногда почти разговорного, полного мыслей («метафизического») языка, вовсе не совпадающего со стандартами эпохи. Они передают характер самого Вяземского: видно, что он торопится вывалить на бумагу все свои мысли, не особенно заботясь о «правильности, опрятности, гармонии». Жуковскому казалось, что князь пишет свои статьи наскоро. «Я прозою пишу всегда скоро, то есть от полноты… — соглашался с ним Вяземский. — Главный порок (по крайней мере в глазах моих) моей прозы есть длина периодов моих: с одышкою скорее взбежишь на Иван Великий, нежели прочтешь безостановочно мою фразу. Мне всегда хочется, чтобы мысли мои разматывались, развивались одна из другой. Это и хорошо; но дурно то, что недостает искусства и что с сцеплением мыслей связываю я неудачно и сцепление слов. Моя фраза, как ковыль, катится по голове моей, подбирает все, что валяется по сторонам, и падает на бумагу безобразною кучею. Не так ли? Это тем досаднее, что придает слогу моему какую-то растянутость, вялость, совсем не сродную движению моих мыслей и внутренней работе головы моей… Но за неровность слога своего стою, и вы меня не собьете; потому что я не только в себе ее терплю, но люблю и в других писателях. Нужно непременно иным словам, иным оборотам иметь
Пушкин ответил на статью о себе в «Сыне Отечества» веселым письмом от 6 февраля 1823 года. «Благодарю тебя, милый Вяземский! пусть утешит тебя Бог за то, что ты меня утешил, — писал он. — Ты не можешь себе представить, как приятно читать о себе суждение умного человека. До сих пор, читая рецензии Воейкова, Каченовского и проч., мне казалось, что подслушиваю у калитки литературные толки приятельниц Варюшки и Буянова. Все, что ты говоришь о романтической поэзии, прелестно, ты хорошо сделал, что первый возвысил за нее голос — французская болезнь умертвила б нашу отроческую словесность… Благодарю за щелчок цензуре… Пиши мне покамест, если по почте, так осторожно, а по