Приходит на Снипишки, а Дручок вешает замок на дверь. И беленький сверток в руках держит. Спешит, видите ли, в поликлинику литовскую, к жене. Отвел утром рожать, так, может быть, пока то да се, разрешилась.
До центра Туркевич пошел с ним. По пути разговорились… Дручок горестно считал на пальцах своих детей — мальчиков, девочек, умерших за годы немецкой оккупация от различных эпидемий. Сверток он держал в одной руке, а на другой, свободной, загибал палец за пальцем и вспоминал, отчего и как умерли дети… Трудно, говорил, растить их в такие времена, а жена опять вот не удержалась. И выбрала же время рожать: праздники, продукты вздорожали, «безвластие», неспокойно в городе.
Туркевич заметил ему: нельзя во всем винить только жену, половину вины Дручок должен взять на себя. Это во-первых. А во-вторых, пусть утешает себя тем, что если уж родится, то непременно большевик!
Дручок ответил: все это больше по женской линии — чтобы дети не рождались. Теперь эти фокусы не секрет, научились люди… В конце концов могла бы перенять от своих подружек. Не ему, мужчине, заниматься такими делами…
— Ну, а большевик пусть родится, ничегошеньки против этого не имею. Пусть приходит на свет здоровенький, — согласился Дручок и ускорил шаг. — Может, он там уже и пришел…
Распростились на углу Виленской и Юрьевского. Дручок зашагал дальше по Виленской, к клинике. Дядя Язэп остановился, сам не зная, куда бы податься. Вдруг вспомнил, что недалеко отсюда, на Юрьевском, есть кино, и не очень дорогое. Пришел — открыто. Взял билет и успел как раз к началу. В зале, несмотря на праздник, почти никого нет. И, хотя его место было в третьем ряду, сперва он сел во второй, потом перебрался в первый.
Это было тоже около семи часов вечера.
Лахинский и Плахинский пришли в столовку рано. Каша на ужин еще не сварилась — засыпали недавно, поэтому нужно было ждать. Сели играть в шашки.
Шимилевич с Вайнштейном пришли, когда в двадцатой комнате шло совещание. Шимилевич сразу же направился туда. А Вайнштейна позвали из читальни. Сперва послали за ним Раковского, сторожа клуба, потом, вдогонку, самого Тараса, клубного коменданта, подтвердить, чтобы Вайнштейн немедленно шел: совещание очень важное.
Собрались члены Виленского комитета компартии, члены президиума Горсовета, рядовые коммунисты, рабочие.
Были там — товарищ Ром, Вержбицкий, Кунигас-Левданский, Тарас, Шешкас, Раковский, позже подошел Шимилевич, позвали Вайнштейна, пригласили Арона, вообще позвали все своих, кто в это время был в клубе, всех товарищей.
Откликнулись два немца-спартаковца, один товарищ из Москвы, чернявый, в кожушке, красногвардейцы из отряда, стоявшего на Вороньей, большей частью бывшие военнопленные, которые шли из Германии домой, но задержались в Вильно, чтобы помочь Совету; были бундовцы.
Совещание было собрано экстренно. Вопрос один: что делать, если поляки сунутся «разгонять» Воронью силой оружия, — дать отпор или, до прихода Красной Армии, разойтись? Положение такое, что вопрос нужно решить сейчас же, безотлагательно, чтобы потом действовать в соответствии с принятым решением…
Коммунисты, спартаковцы, чернявый товарищ из Москвы, в кожушке, и все красногвардейцы стояли на том, чтобы дать отпор в любом случае! Как же так — взять и разойтись? Разбежаться? Нужно бороться, нужно проучить их! Поднимутся рабочие, многие выйдут с оружием в руках, забастует весь город! Красная Армия, понятно, поспешит на выручку… До ее прихода можно продержаться…
Все это мне рассказывал впоследствии Арон, слышавший выступления участников совещания. Но, рассказывал он, Вайнштейн и остальные бундовцы, выступавшие вслед за ним, предлагали сдаться, считая и утверждая, что так будет правильнее, чем лезть на рожон и рисковать жизнью без особой нужды. Силы неравные, оружия мало, и вообще — какой смысл горстке людей идти на гибель, когда через пару дней поляки сами разбегутся под натиском Красной Армии.
Из-за бундовцев, рассказывал Арон, сидели долго, часа два, если не больше, все спорили, хотя постановление вынесли известно какое: защищаться в любом случае!
Наконец стали расходиться…
Некоторые успели уйти. Шимилевич же и Вайнштейн задержались, и их уже не пропустили, велели идти назад. Не успели и Лахинский с Плахинским, занятые кашей…
Много дней спустя Туркевич мне рассказывал, что фильм показывали не очень интересный, что-то скучное из довоенной жизни русской интеллигенции. И все же он досидел до конца сеанса и, выйдя около половины девятого из кино, не спеша побрел на Воронью, ужинать.
Прошел всего лишь несколько шагов и удивился: какие-то странные патрули ходят по улице, с белыми повязками на рукаве. Но удивлялся недолго, потому что вдруг как крикнут по-польски:
— Стуй! Ренце до гуры!
Остановился. Поднял руки вверх. (Он мне не говорил, но я представляю себе, как его передернуло всего, как исчезла с лица всегда милая, добродушная улыбка.)
Подходят к нему:
— Сконд? Доконд?