Город воздействовал на меня и моих сверстников в обратном направлении. Он был полуразрушен, некоторые архитектурные памятники, не подходящие к новой реальности, власть снесла, а множество литературных текстов заперла в «спецхранах» — тайных и недоступных отделах библиотек (в провинции эти книги сожгли). Появились соцреалистические постройки, такие же, как в Москве или Минске, разве что поскромнее. Новая печать отличалась от печати Москвы и Минска только тем, что чаще всего, хоть и не всегда, употребляла литовский язык (для этого было специальное выражение — «социалистическое содержание в национальной форме»). Но остался силуэт Вильнюса, его человеческое пространство, не признающее однообразия и упрощения. Сначала казалось, что это ненадолго, но терпение города победило коммунистические проекты. После смерти Сталина стало ясно, что следы тоталитаризма на вильнюсском палимпсесте уродуют лишь верхний слой. Правда, были другие ограничения: исторический кругозор литовцев сложился под влиянием мифов о великих князьях, литовский национализм не хотел принимать «инородного», скопившегося в столице за долгие времена после средневековья, и уж совсем не принимал опыта межвоенных лет. Националисты иногда казались мне симпатичными, поскольку так или иначе принадлежали к тем, кто пробовал жить не по рецептам государства, но со временем среди них возникло много приспособленцев. И все-таки фон Вильнюса воздействовал особым, не всегда явным способом. Медленно, но заметно становилось все больше людей, для которых его многоцветность и хаотичность стала родной.
Тоска по истории заставляла стремиться в закрытые библиотечные фонды, делиться запрещенными книгами и рукописями, а самые недоступные тексты выучивать наизусть. Это постепенное открытие истории означало, что время невозможно остановить и что его возвращение в город — не за горами. Была и другая тоска, связанная скорее не со временем, а с пространством. Страна была изолирована от мира как никогда раньше; ты мог поехать, и то не всегда легко, только в советские республики (большинство ими не интересовалось, а к Москве ощущало тайную, но сильную враждебность, хотя в Москве находилась не только кремлевская власть). Даже поездки в социалистические страны Восточной Европы требовали усилий и компромиссов, к которым не каждый был готов. Но все-таки через кордоны и запреты, всеми возможными и невозможными способами, до города добирались западная мода и настроения, литература и философия. Важным фактором европеизации, как и несколько сот лет назад, была Польша. Ее печать, гораздо более свободная, чем советская, все-таки была лояльной и поэтому доступной; польский язык в Вильнюсе многие знали, а если нет, было множество возможностей его выучить. Небольшой магазин польской книги возле Кафедральной площади стал своеобразным клубом; мои сверстники покупали там альбомы современного искусства и книги, недоступные на других языках (Фрейд, Кафка, Дали и Поллок, не говоря уж об Оруэлле или таких эмигрантах, как Милош, в этот магазин не попадали, но при должном усердии можно было достать даже их). Запад знал совсем немного о большом «нигде» Восточной Европы, а уж меньше всего о Вильнюсе — мы были знакомы с Западом куда лучше.
Все это, конечно, происходило не только в Вильнюсе, но и в России, тем более в Риге и Таллинне, но Вильнюс был воротами, через которые нежелательное влияние втекало в империю, пожалуй, самым широким потоком. Как и во времена Александра I, он стал «третьим городом империи», паллиативом Запада — хотя бы для интеллигентов. Русские — и не только русские — диссиденты, либералы, наконец, те, у кого не было политических страстей, но кто искал хотя бы малейшего пространства для независимой культуры, обретали в Вильнюсе возможность передохнуть. Здесь можно было увидеть сюрреалистические, абстрактные, во всяком случае — не скучные картины, и не только в полуподпольных мастерских художников, но и на выставках. Можно было сходить на нестандартный спектакль; литовские фильмы, с успехом имитирующие то вестерны, то Антониони, были известны далеко за пределами Литвы. В кафе играл лучший в империи джаз и пила симпатичная богема. На страницы литературных журналов прокрадывались Джойс и Борхес, о которых в России нельзя было даже упомянуть. Словом, после катастрофических послевоенных десятилетий в Вильнюсе воцарилась другая, более открытая и живая атмосфера, почти как в Польше или Венгрии — конечно, в определенных границах, которые бдительно охранял КГБ.