Тут придется говорить и о своем личном опыте — не по нескромности, а потому, что он достаточно характерен. В первый и, кстати, единственный раз, я столкнулся лицом к лицу с тайной полицией в двадцать три года. В университете я пережил политическую мутацию. Когда поступал туда, честно верил, что коммунизм есть светлое будущее человечества. Таких верующих было мало, но они все-таки были. Я рос в семье, которая еще до войны примкнула к левым; отец выбрал коммунизм главным образом потому, что не видел другой альтернативы нацизму, и всю жизнь пытался сохранять верность своему выбору. После войны наша семья принадлежала к советской элите. Правда, я видел вокруг нищую и безнадежно однообразную жизнь, знал о партизанской войне и ссылках, но думал, что это преходящие вещи, после которых наступят туманно представимое благоденствие и мир. Кроме того, меня больше всего интересовали книги. За первые годы университета я начал лучше понимать некнижную реальность. Потом случилось несколько событий, не оставивших следа от моей комсомольской веры, — Венгерское восстание и дело Пастернака. Моя биография напоминала биографии многих поляков, чехов, наконец, русских юношей. В Литве таких было меньше, коммунизм почти для всех с детства был неоспоримо ужасен, но, как я уже говорил, многие к нему приспособились — одни стиснув зубы, другие из-за карьеры (граница между этими двумя группами не всегда была ясной). И все-таки я нашел единомышленников, особенно из тех, кто интересовался историей и миром по другую сторону имперских границ. Мы учредили тайный кружок, на котором читали рефераты об официально неприемлемых литературе, философии и искусстве. В кружке было, насколько я помню, двенадцать человек. По древней евангельской парадигме, тринадцать считалось числом опасным. Многие в шутку или не совсем говорили, что в Советском Союзе опасность предательства начинается с троих.
Как бы то ни было, через несколько месяцев я был вызван в здание бывшего окружного суда на Лукишской площади. Там меня и еще пару приятелей несколько дней расспрашивали о том, о сем. Сегодня в этом здании основан музей; в его подвалах, кроме прочего, показывают камеры, обитые пробкой, в которых «с пристрастием» допрашивали послевоенных партизан. Времена были уже помягче, физическое воздействие сменили угрозы и попытки завязать дружеский контакт. По вечной методике всех полиций, сменялись строгий и добрый следователи. Первый был русским, второй — литовцем, то бишь своим, с которым можно быть и пооткровенней. Обоих интересовал не только кружок, но и наши контакты с московскими диссидентами. Держались мы довольно-таки пристойно; как филоматы, цитировали юридические нормы (хотя и не знали, что повторяем их тактику), не соблазнились дружескими контактами, и скоро нас оставили в покое, но предупредили, что в следующий раз последствия могут быть серьезнее. Конечно, всех занесли в черные списки, а это означало, что до конца жизни нам придется существовать на обочине общества.
Все, что происходило дальше, было нашей частной войной с режимом, иногда не очень заметной, иногда обостряющейся. Не буду углубляться в ее перипетии, но примерно через пятнадцать лет она приобрела особые формы. Отказавшись от массовых репрессий, система распадалась, несмотря на усилия затянуть гайки и залатать дыры, в которые прорывались чужеземные ветры. По-другому и не могло быть, поскольку коммунистическая утопия могла держаться только тогда, когда ее изнанкой был огромный механизм Гулага. Он сохранился только частично, и люди постепенно стали меньше его бояться, так что близился и конец утопии. Появилось множество конспиративных кружков и подпольной литературы. В Литве этого было больше, чем где-либо в советской империи — целых четырнадцать нелегальных газет. Правда, их выпускали маленькие группы (когда КГБ арестовал в Вильнюсе и провинции четырнадцать человек, многие предсказывали, что исчезнет вся конспиративная печать, но этого не произошло). Самое лучшее и тщательно отредактированное издание выпускали католики; второе по популярности придерживалось национальной программы, называлось «Аушра», как газета Басанавичюса, и даже продолжало ее нумерацию. Нечто подобное происходило в России, еще больше — в Восточной Европе, и с помощью диссидентов этих стран литовцы переправляли запрещенные издания на Запад. За такое пособничество был арестован москвич Сергей Ковалев. КГБ привез его в Вильнюс, поскольку, во-первых, его деятельность была связана с этим городом, во-вторых — и это важнее — здесь Ковалева можно было судить без иностранных наблюдателей. Но власти промахнулись: на суд приехал приятель Ковалева, самый знаменитый русский диссидент Андрей Сахаров, только что получивший Нобелевскую премию мира. Его не пустили в Осло на вручение премии, и как раз в день вручения он стоял под дверью вильнюсского суда. Было нетрудно догадаться, что на суд он тоже не попадет. Для мировой прессы все это было даже интереснее, чем его несостоявшаяся поездка в Норвегию.