Она показалась Иванову особенно нужной, потому что, как он думал, опровергала неверное утверждение молодых: «Старики слишком регламентируют нашу жизнь». «Да нет же! — хотелось крикнуть Ивану Ивановичу. — Все наоборот. Мы хотим, чтобы вы ничего не пропускали в жизни. Но здесь есть потаенное «но».
Иванов на мгновение задержал дыхание, пережидая вновь подступившую боль, но она не проходила. Теперь ему надо было экономить не только время, но и слова, и он стал думать над фразой, которая бы вместила всю его мысль, вместе с тем «но», о котором обязательно должны знать молодые. Фраза складывалась тяжело, однако он начал писать:
«Если ты не совершаешь ничего недостойного в жизни, не пренебрегай ничем из того, что можно достичь. Это правило, дорогой Антон, лишит тебя многих горьких сожалений в конце жизни. От любви, общения с умными и добрыми друзьями, трудной работы, интересных путешествий, смелых и дерзких поступков, добрых деяний для других в старости остаются чудесные воспоминания. Это же может оказаться цепью неиспользованных возможностей, если ты будешь робок, просто расчетлив и просто ленив…
Последний порок — самый живучий в людях. Изгнать его из себя почти невозможно. У лени сотни и тысячи оправданий. Сладкого соблазна лени в молодости удавалось избежать только сильным личностям, и это обеспечило им добрую память у потомков.
Лень — медовая отрава. Бойся ее!»
Иван Иванович остановил неровный бег карандаша и прочел написанное. Дочитав до конца, он вновь был раздосадован. Нет, видно, без нравоучений он не может. Этот родительский порок застрял в нем навечно. Рука потянулась вычеркнуть последнюю фразу, но он тут же остановил себя: как написалось, так и написалось. А чтобы понятнее было, надо закончить тем, с чего начинал. Но это уже будут не его слова, а мудрого шекспировского Горацио, сказанные четыреста лет назад:
«Лови же день — красотку и фортуну, — коль скоро боги тебе удачу ниспошлют».
Сооруженная из одеяла складка на груди Ивана Ивановича распрямилась, тетрадь мягко выпала из рук, и тело Иванова напряженно вздрогнуло, будто его внезапно накрыл обморок. Проваливаясь в небытие, он понимал, что это не смерть и даже не беспамятство, а всего лишь сон. Обрадовавшись этому, Иванов расслабил мышцы и засыпал уже с надеждой.
Сон его не был глубоким, но Иван Иванович чувствовал, как он возвращает ему силы и приглушенная временным забвением боль уже не рвет так остро и неотступно его тело, а лишь тупо мозжит, и он понимал, что эта боль идет от его старых солдатских ран.
Ему показалось, будто кто-то низко склонился над ним и прошептал: «Спи, спи…» Он так явно слышал, что не было сомнения в том, что рядом человек. Он только не мог определить, чей это голос. Потом стало проступать лицо матери, нечеткое, расплывающееся; он хотел вглядеться в него, и опять ему почему-то было необходимо определить: какая она? В его сознании жило два лица матери: лицо молодой женщины, когда он прощался с ней и уходил в армию осенью сорокового, и лицо старухи, какой он ее встретил уже в пятидесятые годы, когда с женой и сыном приехал в родительский дом…
У той матери, которая сейчас склонилась над ним, нет возраста, она была просто матерью, какою бывают все матери для своих детей независимо от того, сколько им лет, и Иван Иванович, хотя и понимал, что все это происходит во сне, обрадовался и перестал всматриваться в ее лицо, а только слушал этот мягкий и убаюкивающий шепот: «Спи, спи, спи…»
Когда Иванов открыл глаза, увидел — рядом сидит жена.
— Здравствуй, — прошептала та, и он понял, что это был ее голос. — Ты так покойно спал, что я боялась шелохнуться. Спи еще, я посижу…
— Здравствуй, — ответил Иван Иванович и обрадовался, что в его голосе есть сила. — Я уже поспал… Как дома? Где Антон?
— Лежи, лежи, — все так же шепотом ответила жена, — у нас все хорошо, только ты поправляйся… Я принесла бульон. Юрий Николаевич разрешил полстакана…
— Спасибо, меня здесь кормят, — улыбнулся Иван Иванович и показал глазами на капельницу, оставленную в изголовье у кровати.