После уже никто не пытался бежать, хотя на их пути еще было несколько удобных для побега мест, и Иван отмечал каждое, пока брел в середине колонны. Он видел: убежать можно, и, наверное, кому-то из их колонны, где было несколько сотен человек, удалось это сделать. Но для этого нужно, чтобы все вычисленные им четыре условия совпали и сильно повезло…
На ночлег всех загнали в пустой коровник и вокруг выставили собак. Можно было бы попытаться бежать отсюда, но он так обессилел, что сразу замертво повалился на пол. То же было и с другими, никто не мог до рассвета и головы поднять…
Утром, когда их строили, Богомаз подошел к Ивану и сказал:
— Давай, Россия, держись рядом… Больше такого счастья уже не будет. — И он рассказал, как вчера в колонне он стал не то засыпать, не то терять сознание от усталости и жары и вдруг очнулся, а рядом нет Иванова. — Стал пропускать людей вперед, смотрю, тебя нигде нет, а когда оказался в конце колонны, вижу — ты барахтаешься в пыли и эта сволочь направила на тебя автомат и блажит. Я ему кричу, показываю руками, можно ли мне выйти и помочь тебе подняться. Смотрю — махнул автоматом. Разрешил, а может, играет со мной в кошки-мышки. Я побежал, а за мной еще один… Думаю, врежет сейчас в меня, а потом и в этого солдатика…
— Мог и врезать, — отозвался Иван, — к охране подходить нельзя, а вы выбежали им навстречу…
— Все могло случиться, Иван Иванович Иванов. И все может быть… — заключил Богомаз.
— У меня сегодня последний день, — сказал Иван.
Богомаз ничего не ответил. Он знал, что значили эти слова, и только утвердительно кивнул головой.
Видно, в ту короткую августовскую ночь, которая мгновеньем промелькнула в его тревожном и тяжелом сне, было благоприятное расположение звезд на небе. А здесь, на земле, на той пыльной дороге, по какой брела колонна, счастливо сошлись все четыре условия для побега. Иванов был в середине колонны, крайним в ряду, дорога, упираясь в кукурузное поле, круто сворачивала, солнце только всходило, и охранники и их собаки, видно, еще не совсем очнулись от сна.
Иванов, выждав момент, нырнул в редкие и кем-то уже во многих местах поваленные будылья кукурузы. Когда он, согнувшись почти до земли, бежал, то одна мысль сжигала его: «Почему же кукуруза именно в этом месте оказалась такой редкой?» Почему? Ведь издали она была сплошной стеной, и, казалось, стоило ему свернуть с дороги, как эта стена спрячет его. А сейчас он открыт всему свету, и его видят все охранники, какие есть на земле, и они уже выпустили в него стаю пуль. Надо падать, и он упал на землю и стал ползти, а потом опомнился и замер, даже перестал дышать, а выстрелов все еще не было, и он услышал стук своего сердца, которое рвалось из груди и хотело само бежать дальше, прочь от колонны.
Иван придавил грудь к сухой земле и сдерживал и себя, и свое сердце до тех пор, пока не стихло шарканье ног на дороге и повизгивание собак, рвущихся с поводков охранников.
Три дня только и удалось погулять Ивану на воле, а на четвертый его схватили полицаи, и он попал в тот же лагерь, куда пригнали его колонну. Однако за эти три дня Иванов хорошо подкормился на огородах и в садах и даже в одном селе раздобыл хлеба. Но там же ему сказали, чтобы он больше не заходил во дворы. «Везде рыскают немцы и полицаи. Там, где находят пленных, сжигают дома и расстреливают семьи». Иванов больше не заходил во дворы, а был случайно схвачен ночью в стогу сена. Полицаи свернули к стогу, им, видите ли, жестко было ехать в бричке.
Сколько в его жизни было случайностей? Иногда ему кажется, что жизнь его вся соткана из них. Случай приводил на край бездны, и он же, случай, спасал столько раз в жизни, что Иван уже перестал верить в то, что его пребывание в этом мире подчинено какой-то закономерности, на которой, как его учили в школе и институте, держится вся разумная жизнь на земле. К нему, Ивану Ивановичу Иванову, это не относилось. Его жизнь — это царство случая. Себе он говорил, что у него такая судьба.
Вот какой круг свершила память по его жизни. Ему вспомнилась вошебойная сцена перед казармой на солнцепеке, а за нею был провал, беспамятство, и дальше он помнит только, когда на лагерном дворе уже лежал снег и, кажется, шел декабрь.
Иван лежал на нарах, глядел через грязное окно во двор, и в его легкое, лишенное соков, тело по капле возвращалась жизнь. Он видел сарай с висевшей на одной петле широкой дверью, и ему показалось, что уже был в нем. Это мертвецкая, куда он попал из тифозного барака.
Иванов оторвал взгляд от окна. Рядом с нарами стоял невысокий, заросший щетиной человек в телогрейке. Он не раз видел это худющее, обтянутое кожей лицо. Это фельдшер Никульков, его земляк из Курска. Он тоже оттуда, из той жизни, через которую плыл в тифозном бреду, какая не оборвалась, а теперь продолжается непонятно зачем.
— Что, Иванов, оклемался? — проскрипел простуженный голос фельдшера. — Давай, поднимайся. — И он подвел под спину Ивана сухую, как палка, руку и, как рычагом, приподнял его.