Дети со всей школы отлавливали учителя на перемене. Подбегали, распахивая огромные глаза, стыдливо мялись, потом из-за спины протягивали букеты, открытки, перевязанные красными ленточками книги. Или, если дело было на уроке, хором кричали: «Поздравляем!», — срывались с мест и окружали смущенного литератора. Кабинет русского языка был весь в красных гвоздиках. Отдельно, в огромной вазе, стояли алые розы. Книги Валерий Алексеевич тут же прятал в стол — сколько раз он просил детей не дарить ему ничего, объяснял, что это неэтично, что ему неудобно принимать подарки от своих учеников. Но все тщетно. Правда, коробки конфет, кофе, всякие одеколоны дарить перестали. Но от цветов и книг ни в день рождения, ни на 1 сентября, ни 23 февраля было не отвертеться.
Молодой учитель посоветовался с директрисой, с которой был в приятельских отношениях, и с организатором воспитательной работы — они сказали махнуть рукой и успокоиться. Все равно младшеклассники и без всякого повода частенько подкладывали учителям на стол то яблочко, то пару конфет, оторванных от своего завтрака, и бороться с этим было бесполезно. Мужчин в школе было мало — только физрук, военрук, географ и… он. Разгадать такое отношение детей к учителю было несложно. Стоило открыть любой классный журнал и посмотреть на последние страницы, как все становилось ясно. В некоторых классах у половины учеников в графе «родители» значилась лишь мама.
И все-таки какая большая разница между русскими и латышскими детьми! Хорошо, что
Когда родилась дочь, Иванов сначала продолжал подрабатывать сторожем, потом понял, что это положения не спасет, и после третьего курса перешел с дневного отделения на заочное.
Его тут же пригласили учителем русского языка и литературы в латышскую школу на Авоту, неподалеку от филфака. Студент сначала отказывался — ведь он и педпрактики еще не проходил в универе, и понятия не имел даже о том, как заполнять классный журнал. Не говоря уже о методике преподавания, тем более русского как иностранного, точнее, неродного, если говорить о латышах, языка. Да и латышский язык он тогда не знал совершенно. Если без эстонского на островах, например, было не обойтись, там он звучал повсюду, поскольку русского населения, кроме военнослужащих на Сааремаа тогда уже не было; то в Риге, с ее на две трети русским населением, без латышского можно было обойтись совершенно безболезненно. Испытавший еще в детстве на своем собственном опыте, что такое бытовой национализм, Иванов тем не менее не питал никакого неуважения к латышам, да и к любым другим национальностям. В Эстонии он получил хороший урок, лишивший его излишних иллюзий по поводу «советского братства народов», но в Латвии все это быстро позабылось; да и к тому же молодой человек был не настолько глуп, чтобы не понимать — в любом народе есть хорошие и плохие люди. Просто системы координат у многих не совпадают. И потому кажется, что в одном народе хороших людей больше, чем плохих, а в других — меньше.
Приняв для себя это нехитрое умозаключение за аксиому, он больше не заморачивался этим вопросом. Поэтому латышский язык он не учил не потому, что плохо к нему относился, а потому, что незачем было.
В Кингисеппской средней школе уроки эстонского были со второго класса, да и среда помогла — он вполне прилично изъяснялся и читал; телевидение поначалу на острове вообще было только на эстонском языке — это тоже поспособствовало. Вражду с эстонскими школьниками подросток на язык никогда не переносил. Слишком не усердствовал, но природные способности помогли — проблем с эстонцами в общении у него не возникало.
В Ригу Иванов приехал после девятого класса. Учить латышский в десятом классе «с нуля» его, как сына военнослужащего, никто не заставил.