Но она уже ушла — широкими шагами удаляется по утесам, в сторону дома.
Сегодня меня завербовали в няньки потому, что Филиппа и Арчи должны были идти на званый ужин к ректору университета. Прибыв в дом на Виндзор-плейс, я обнаружила Арчи на кухне — он торопливо заправлялся на случай, если у ректора не хватит еды и питья: глотал, не разогрев, «пастуший пирог», откопанный в недрах холодильника, и отчаянно булькал опивками выдохшегося бордо (памятка о «французском» семейном ужине) прямо из горла.
— Политика! — сказал он мне. — Тонкая игра! Мэгги Маккензи, между прочим, не пригласили. И мистера Парикма-Херра тоже. А этот Грант Ватсон, или как его там… эта лошадка даже на старт не выйдет.
— А как же профессор?
— Профессор… Кто?
Арчи дожевал «пастуший пирог», снова нырнул в холодильник и наконец выудил тарелку с остатками жареной курицы и брюссельской капусты. Работая нянькой у Маккью, я никогда не ела ничего из холодильника: он был полон загадочных объектов, причем некоторые я знала в лицо, поскольку они жили там уже как минимум года два. Молочные продукты смердели. Странные жизнеформы кишели и размножались в широкогорлых банках. Филиппа, выпускница Гертона и преподаватель кафедры философии на полставки, вела хозяйство спустя рукава, и дом у нее зарос грязью.
Филиппа, тоже недавно укушенная мухой творчества, писала собственный роман — о любви доктора и медсестры («Палаты страсти»), героиня которого носила не очень правдоподобное имя Флик. Филиппа намеревалась отправить роман в издательство «Миллз и Бун». На кухне стоял огромный деревенский стол, который явно служил Филиппе рабочим местом, — он был завален бумагами, рефератами на проверку и учебниками. На всех бумагах виднелся неожиданно каллиграфический, как подобает философу, почерк Филиппы — в особенности на большой пачке листов в узкую линейку. Их окружала лихорадочная аура, — видимо, это и был тот самый роман.
Отдельные строки бросились мне в глаза — «…волосы цвета спелой пшеницы… глаза словно капли из бездонных глубин океана…» — и выпали дождем на пружинящий виниловый пол. В кухню пришлепал Герцог, пес Маккью, ротвейлер. Его тяжелое тело в форме бочонка состояло из мышц и плотного жира. Герцог был сложен как профессиональный борец и проводил свои дни, умирая от скуки. Он помотал массивной головой, словно его донимал клещ в ухе, и еще несколько романтических словечек сорвались со страницы и рассыпались, как нить жемчужин.
Герцог понюхал пол, ища чего-нибудь съедобного (словами ведь не наешься): пол кухни всегда был покрыт напластованиями еды. Сегодня там обнаружилось сырое яйцо — кто-то уронил его и не удосужился за собой подтереть. Герцог слизнул яйцо одним движением языка, ловко обогнув скорлупу, тяжело сел, словно у него вдруг подломились задние лапы, и стал пускать слюни, глядя на куриную ножку, которую сейчас по-троглодитски глодал Арчи.
В общий хаос этого дома вносили свою лепту и животные. Это были, в порядке убывания размера, после Герцога: увесистая кошка Гонерилья; голландская крольчиха Доротея; морская свинка Брамуэлл; и наконец, хомяк по имени Макпушкин. Макпушкины сменялись раз в два-три месяца: старого съедала Гонерилья, либо на него наступала Филиппа, либо на него садился Герцог (или то же в любой другой комбинации). Иные Макпушкины попросту собирали пожитки в защечные мешки и смывались, исчезая в недрах дома, так что теперь за обшивкой стен и под половицами жило племя диких хомяков, ведя партизанскую войну с родом Маккью.
Очередной Макпушкин сейчас спал в гнезде из резаной газеты в клетке, что стояла в углу кухни. Клетка была водружена на шаткое основание: жестянку из-под набора шоколадных конфет «праздничного» размера (с архивом неразобранных магазинных чеков за пять лет) и «Страх и трепет» Кьеркегора.
В кухню скользнула Гонерилья и обвилась, подобно толстому мотку шерсти, у меня вокруг ног. Она была некрасивая, черно-белая (белый мех с годами обрел цвет мочи, как у старого белого медведя), из пасти у нее воняло дохлой рыбой, и к тому же она не отличалась опрятностью (видимо, переняла кое-какие привычки от хозяйки). Эта кошка не любила никого, но в особенности — Криспина, после прискорбного инцидента в его последний приезд (в инциденте фигурировали марка ЛСД и жестянка «киттикэта»).
Арчи поставил тарелку в раковину, уже заваленную грязной посудой, подгорелыми противнями и жаропрочными стеклянными формами, покрытыми неаппетитным налетом от многих лет кулинарной деятельности Маккью. У раковины, на тусклой сушильной доске из нержавеющей стали, лежал огромный сырой лосось, будто ждущий патологоанатома.
— У нас будет вечеринка, — сказал Арчи довольно мрачно, указывая на лосося.
Лосось, судя по всему, не был любителем вечеринок: серебряные чешуйки, похожие на вечернее платье из ламе, сверкали в свете кухонных ламп, но мертвый глаз был тускл и недвижен. Из лосося на сушильную доску вытекала кровь. Кошка изо всех сил притворялась, что не видит рыбу.
— Да! — завопила вдруг Филиппа из коридора. — Эффи пусть тоже приходит.