Профессор вдруг понял, что с музыкой, как и с Богом, человек всегда остается один на один. Эта мысль показалась ему мудрой. В Кракове такое никогда не пришло бы ему в голову, он был уверен.
Это радио и антенну профессор Мерошевски изобрел и сделал за два проведенных на пенсии года, без чьей-либо помощи, не пользуясь ни схемами, ни планами, которые сам на протяжении многих лет тщательно и увлеченно разрабатывал для польской армии, ни новейшими американскими исследованиями в области радиофонии и электроники, которые присылал ему из Детройта старый друг и коллега профессор Эдельман-Буковски.
И создал аппарат, динамики и антенну, с которым и не могло сравниться ни одно из известных в мире устройств такого рода.
Работал он из страха перед старостью, смертью и праздностью, из того самого страха, который терзает, а часто и убивает людей его возраста после ухода на пенсию.
Чем человек усерднее, чем больше любит то, чем занимается, и находит в этом занятии смысл своей жизни, тем легче и быстрее приканчивает его пенсия. Томаш знал это и поэтому решил просто так, с помощью своего ума и собственного жизненного опыта, одаренности и внутреннего чутья создать нечто, что станет главным делом его жизни, каковое, как и любое другое главное дело чьей-то жизни, будь то прекрасный сонет или роман о битве под Бородино, может показаться другим людям, особенно необразованным и уверенным, что всякое новое явление должно иметь некую понятную каждому цель и смысл, бессмысленным и не стоящим того, чтобы посвятить этому жизнь.
Ведь, в конце концов, какой смысл создавать новый радиоаппарат, если их уже и так вон сколько?
Достаточно пойти в магазин, выбрать и купить любой из десятков всевозможных радиоаппаратов. Зачем писать еще один сонет, если уже написано столько сонетов? Зачем вообще что-то писать, если уже давно все написано? Но тогда и для чего жить, если уже столько людей жило до нас?
Такие вопросы могли серьезно взволновать профессора Томаша Мерошевского, окажись он в компании, где их кто-нибудь задает, обычно это делают люди молодые и подающие большие надежды.
Коллеги, преподаватели и профессора из тех, кто помоложе, советовали ему оформить патент и предложить свое устройство компании «Сименс», но он без объяснений, хотя и с доброжелательной и любезной улыбкой, решительно отказался от этого.
Да, он согласен, его радиоприемник мог бы произвести революцию в электронной промышленности, так как он сильнее, качественнее и дешевле самого совершенного немецкого аппарата, но маячившие впереди месяцы и годы казались ему настолько мрачными и не оставляющими никаких надежд, что было бы грехом дать людям возможность так легко слушать и слова, и музыку. Потому что, как казалось Томашу в его послеполуденной потной и беспокойной дремоте, все слова, которые таким образом и в такое время станут слышны, будут словами господина Геббельса, а вся музыка сведется к германским маршам, тягучему Хорсту Бесселю и меланхолическим песням о люмпен-пролетарских подонках в исполнении толп пьяных и озверевших мужланов.
Но как все это сказать и объяснить молодежи, которая верит в героическую Польшу и в ее могущественных сестер Францию и Британию? Лучше ничего не объяснять, пусть воспримут его отказ как старческий каприз. В старости у человека есть хотя бы то преимущество, что он может сказать «нет» и никто не будет слишком настойчиво расспрашивать о причине отказа.
Радио он оставил себе, так же как писатель иногда оставляет себе и никогда не публикует свою лучшую рукопись. Самые важные в жизни вещи люди делают не для других, а значит, и нет причин другим их демонстрировать.
Те, кто знает о его радиоаппарате, будут некоторое время помнить об этом изобретении, а потом забудут, или же где-то на другом конце света кто-то придумает и соберет лучший, более сильный и еще более дешевый приемник.
Часа через два по селу распространился новый слух о Караджозе. И был он, как и следовало ожидать, еще страшнее предыдущего.
Караджоза увидели первые из местных и вернулись с вестями, содрогаясь от отвращения.
Урода, рассказывали они, вынесли из дома и посадили в кресло под зонтом от солнца на лавандовой лужайке, возле радиоаппарата, из которого текла музыка. Ясная и чистая, словно кто-то здесь, в саду, играет бесконечную, монотонную и усыпляющую мелодию. Мелодия бесконечно повторяется, затем звучит громче и под конец, минут через двадцать, превращается в грохот тимпанов и оглушительный вопль иерихонских труб, а урод наслаждается, раскачивается направо-налево, как судно в шторм, и время от времени обменивается фразами с господином в похоронном наряде, который мог бы, и это поняли даже крестьяне, быть ему отцом или дедом. Говорили они на своем сатанинском языке, который, если слушать издалека, похож на наш, а иногда – когда замечали, что кто-то их слушает, – спохватывались и переходили на немецкий.